Нам, куклам, дети скручивают головы, и никто из взрослых и слова не скажет, более того, взрослые сами часто скручивают куклам головы, когда их так и подмывает отвернуть головы детям. При этом они порой смотрят в глаза куклам, а порой — детям, и ребенок думает: уж лучше бы свернули шею мне, а не кукле. Как не развить дар наблюдательности в том, что касается движений, когда денно и нощно кому-то выворачивают голову, руки и ноги. Если бы дети дарили взрослым кукол, мы имели бы иной вид, другие черты лица, нас лепили бы по воле детской фантазии, а не по разумению взрослых, поэтому нас не удивляет, что многие дети норовят крутануть нам шеи. Когда умирает ребенок, взрослые кладут нас в его гроб, рядом с маленьким покойником, потому что в жизни мы были любимыми игрушками детей, но это, пожалуй, не означает, что останемся таковыми и после смерти. Куклы предпочли бы перейти к другим детям, а не лежать в могиле вместе с мертвым ребенком. Быть заживо погребенными рядом с маленьким покойником — для нас такая мука, пострашнее боли, которую может причинить наш новый озорной хозяин, как только лишь возьмет одну из нас в свои детские ручки. Куклы-человечки, мы ведем нескончаемую войну с куклами-зверюшками, как и люди с животными. По ночам, когда дети спят, мы убиваем тряпичными мечами плюшевых леопардов, львов и слонов, а плюшевых собак и кошек поедаем на рассвете. Когда ребенок смеется, мы плачем; когда ребенок плачет, мы смеемся, но наши черты ничуть не меняются, вернее, с ними происходит внутреннее изменение, дети не могут этого видеть. В ночную пору мы идем на сельское кладбище и отыскиваем детские могилки. Их гораздо меньше, чем могил взрослых. И это весьма прискорбно. Когда какая-нибудь кукла находит своего ребенка, она издает крик. Она припадает к могиле и зовет ребенка, жалобно повторяя его ласкательное имя. Пять кукол с гипсовыми масками детей на лицах подходят к ней и помогают подняться. Мы подносим к ее ноздрям горстки кладбищенского чернозема, и она выходит из обморочного состояния. Мы бродим по кладбищу в поисках красных цветов — кукушкиных слез, или горицвета, мы нюхаем их, смеемся и вставляем стебельки в петлицы. Одну из своих подруг, убитую человеческим чадом, мы захоронили в детской могиле, а потом, притаившись на корточках за надгробным камнем, наблюдали за ребенком, блуждавшим в поисках своей куклы. Убитой кукле мы надели маску, снятую с живого ребенка, и погребли убиенную, сложив ее руки на мертвой груди. А в ладони вложили образок с ангелом-хранителем, сопровождающим куклу на пути через мост. Пуповины, собранные нами, куклами, в городских родильных домах, мы удлинили и использовали в качестве веревок, необходимых при погребении. Если вдруг где-то возле детской могилы обнаружится плюшевый лев, мы хороним его заживо. А случится кукле найти кость ребенка, она моментально принимается стучать ею в барабан. У детских могил куклы идут на добровольную смерть. Они стреляются из тростниковых револьверов, которые дети покупают на ярмарках в дни храмовых праздников. Одна кукла на кладбище бросилась под колеса детской коляски и умерла на месте. Другая заползла в гущу траурных венков на могиле своего маленького хозяина и задохнулась. Третья, как преданная собака, улеглась на холмик, под которым был погребен ее товарищ по играм, и лежала до тех пор, пока не испустила дух. Если же восстанет из мертвых какой-нибудь мужчина или женщина, назначенные в караул, кукла начинает сразу же бить в барабан детской косточкой. Воскресший тяжело поворачивает голову, словно пытаясь понять, откуда идет шум, и поглаживает свои соски. В такие мгновения мы спешим забаррикадироваться за надгробным камнем и ждем, пока он не надвинет на себя пласт черной кладбищенской земли; его покрывало испещрено красными крапинками горицвета. А увидев облатку, гусиным шагом марширующую вдоль могил, мы тут же падаем на колени и, сложив ладошки, шепчем молитву: «Хлеб наш насущный даждь нам днесь». Скелет умершей от голода куклы мы набиваем кукушкиными слезками, сорванными на детских могилах, и провожаем ее в последний путь. Так же как и самоубийц из человеческого племени, кукол, которые наложили на себя руки, хоронят сначала вне, а потом в пределах кладбищенских стен. В 1737 году, когда палач города Монтиньи казнил одного осужденного, торговки рыбой устроили на рынке шествие с обезглавленной куклой. Однажды ночью мы услышали голос подруги, которую считали умершей, он исходил из уст бредившего в лихорадке ребенка. Мы узнали этот голос, так могла кричать только она, мы побежали на кладбище и эксгумировали ее. Пять лет спустя на смертном одре она как свою последнюю волю высказала желание, чтобы ее положили на грудь умирающему ребенку и больше никогда не выкапывали из земли. С фотоаппаратами на кукольных грудках мы ходим в музей детских гипсовых масок и, не уставая удивляться, фотографируем любопытных матерей, равно как и маски, снятые с умерших человечков. Матерям и отцам приходится покупать билеты, а для нас, кукол, вход свободный. Детям вход строго воспрещен — предупреждает табличка на дверях музея. Перед ними стоят изготовители масок и громко оглашают возраст каждого из малолетних мертвых клиентов. Цены за гипсовые маски детей колеблются между тысячью и пятью тысячами шиллингов. Одну половину разломленной посредине гипсовой маски какая-нибудь кукла несла на запад, другую уносили на восток. Для полноты картины в следующий раз половинки масок препровождались на юг и на север. У витрин с куклами толпятся дети и, глядя на нас, посасывают мертвые головы из сахара. Если ребенок восстает из мертвых с прижизненной маской какой-нибудь куклы, мы окружаем его и начинаем танцевать. Детей, погребенных вместе с куклами, мы извлекаем из могил, чтобы вернуть наших братьев и сестер. Но в тех случаях, когда кукла убита, замучена до смерти, мы сдираем с надгробия поясной портрет ребенка и на его место приклеиваем портрет куклы. А найдя детский череп, мы заворачиваем его в полиэтиленовую пленку и несем на площадку, где дети играют в мяч. Если дитя умирает в сочельник, мы вынимаем из яслей младенца Христа и заталкиваем его в чрево кукольной матери. Во вторник на масленице все куклы надевают прижизненные или посмертные гипсовые маски своих маленьких хозяев. В Страстную неделю каждая из нас ходит в гипсовой маске Христа, а дети плетут для нас крохотные, с перстенек, веночки наподобие терновых. Это в честь будущего урожая. Та кукла, что страдает красивее всех, получает награду в праздник Воскресения Христова. Самый дорогой дар — мужское семя; мы знаем, что из него произрастают дети, которые корежат и насилуют нас, как их насиловали собственные родители. Мы, куклы, — лучшие педагоги. Когда какая-нибудь женщина в тоске по любимому приходит на кладбище, мы из своего укрытия за надгробным камнем устремляем взоры на ее живот, чтобы уяснить, беременна она или нет и будет ли нам опять над чем поработать. Если женщина беременна, одна из нас переодевается акушеркой и сидит за камнем в позе роженицы. Акушерки в позе роженицы молятся перед священником, благоговейно сложившим руки. Беременные женщины мечтают о том, чтобы ночью куклы ощупали им животы и карманным фонариком высветили нутро. С особым удовольствием мы совершаем экскурсии в Вену, прежде всего ради посещения анатомического музея, где часами наблюдаем разных зародышей в стеклянных сосудах. Нас охватывает дрожь возбуждения при виде эмбрионов, похожих на головастиков, и при созерцании сиамских близнецов. Склонив головы мы проходим мимо смотрителя и гуськом покидаем музей.
Что же мне, убить свое зеркальное отражение? Стоя перед зеркалом, смотреть на свое зеркальное отражение в зеркале зеркального отражения посреди зеркального кабинета до тех пор, пока я, подобно камню, не кану в зеркальную гладь и не исчезну в самом себе? Как рассказывал мне живописец Георг Рудеш, много лет назад Оскар Кокотка выкопал в саду перед домом ямку и положил туда куклу, затем зарыл ее и сверху насыпал холмик темной земли, украсив его цветами. Полиция навострила уши и раскопала «могилку» в надежде обнаружить в ней человеческий труп. Полицейский перед завтраком разбил о собственный лоб свежайшее, еще теплое яйцо. Жена полицейского наполнила пустую скорлупу кофе. Они откопали куклу и были весьма раздосадованы напрасно проделанной работой и очередной осечкой. «Простите великодушно, господин начальник полиции, если с моих волос просыплется малость землицы на ваш вельможественный ковер, простите мою неопрятность, но я еще не тлен, вы можете целовать мои тряпичные руки, пасть предо мной на колени или впихнуть меня в полицейский мундир». Искушенный в риторическом искусстве язык сановника начал заплетаться, вынуждая ограничиться изящным заиканием; господин никак не ожидал, что объектом эксгумации окажется кукла. «Мы не позволим себя дурачить, тут вам не уличные шкеты». После этих слов он вновь воспарил к вершинам канцелярского красноречия. Полиции явно не повезло. Ее опять провели. Я представил себе, как труп участкового в отставке корежится в печи крематория, как огонь начинает пожирать заключенное в униформу тело, безжалостно лишая его всех полицейских знаков отличия. Он входил в общество сторонников кремации «Факел». Его подруга жизни, которая нашла под кроватью мою большую куклу, забрала себе прах, точнее, пепел покойного. «Я заполнила им урну, — рассказывала она, — и установила ее на надгробии, а оставшуюся часть принесла домой, с тех пор я храню его в серванте».