— Да я приехал недели две.

— Очень мило. Они стали ходить по пустому коридору мимо дремлющих лакеев, и Ваня, стоя у лестницы, с интересом смотрел на все более покрывавшееся красными пятнами лицо Наты и сердитую физиономию ее кавалера. Антракт кончился, и Ваня тихо стал подыматься по лестнице в ярус, чтобы одеться и ехать домой, как вдруг его обогнала почти бежавшая Ната с платком у рта.

— Это позорно, слышишь, Иван, позорно, как этот человек со мной говорит, — прошептала она Ване и пробежала наверх. Ваня хотел проститься со Штрупом и, постояв некоторое время на лестнице, спустился в нижний коридор; там, у дверей в ложу, стоял Штруп с офицером.

— Прощайте, Ларион Дмитриевич, — делая вид, что идет к себе наверх, проговорил Ваня.

— Разве вы уходите?

— Да ведь я был не на своем месте: Ната приехала, я и оказался лишним.

— Что за глупости, идите к нам в ложу, у нас есть свободные места. Последнее действие — одно из лучших.

— А это ничего, что я пойду в ложу, я ведь незнаком?

— Конечно, ничего: Гольберг — препростые люди, и вы же, еще мальчик, Ваня. Пройдя в ложу, Штруп наклонился к Ване, который слушал его, не поворачивая головы: — И потом, Ваня, я, может быть, не буду бывать у Казанских; так, если вы не прочь, я буду очень рад всегда вас видеть у себя. Можете сказать, что занимаетесь со мной английским: да никто и не спросит, куда и зачем вы ходите. Пожалуйста, Ваня, приходите.

— Хорошо. А разве вы поругались с Натой? Вы на ней не женитесь? — спрашивал Ваня, не оборачивая головы.

— Нет, — серьезно сказал Штруп.

— Это, знаете ли, очень хорошо, что вы на ней не женитесь, потому что она страшно противная, совершенная лягушка! — вдруг рассмеялся, повернувшись всем лицом к Штрупу, Ваня и зачем-то схватил его руку.

— Это занятно, насколько мы видим то, что желаем видеть, и понимаем то, что ищется нами. Как в греческих трагиках римляне и романские народы XVII-го века усмотрели только три единства, XVIII-й век — раскатистые тирады и освободительные идеи, романтики — подвиги высокого героизма и наш век — острый оттенок первобытности и Клингеровскую осиянность далей… Ваня слушал, осматривая еще залитую вечерним солнцем комнату: по стенам — полки до потолка с непереплетенными книгами, книги на столах и стульях, клетку с дроздом, параличного котенка на кожаном диване и в углу небольшую голову Антиноя, стоящую одиноко, как пенаты этого обиталища. Даниил Иванович, в войлочных туфлях, хлопотал о чае, вытаскивая из железной печки сыр и масло в бумажках, и котенок, не поворачивая головы, следил зелеными глазами за движениями своего хозяина. «И откуда мы взяли, что он старый, когда он совсем молодой», думал Ваня, с удивлением разглядывая лысую голову маленького грека.

— В XV-м веке у итальянцев уже прочно установился взгляд на дружбу Ахилла с Патроклом и Ореста с Пиладом как на содомскую любовь, между тем у Гомера нет прямых указаний на это. — Что ж, итальянцы это придумали сами?

— Нет, они были правы, но дело в том, что только циничное отношение к какой бы то ни было любви делает ее развратом. Нравственно или безнравственно я поступаю, когда я чихаю, стираю пыль со стола, глажу котенка? И, однако, эти же поступки могут быть преступны, если, например, скажем, я чиханьем предупреждаю убийцу о времени, удобном для убийства, и так далее. Хладнокровно, без злобы совершающий убийство лишает это действие всякой этической окраски, кроме мистического общенья убийцы и жертвы, любовников, матери и ребенка.

Совсем стемнело, и в окно еле виднелись крыши домов и вдали Исаакий на грязновато-розовом небе, заволакиваемом дымом. Ваня стал собираться домой; котенок заковылял на своих искалеченных передних лапках, потревоженный с Ваниной фуражки, на которой он спал.

— Вот вы, верно, добрый, Даниил Иванович: разных калек прибираете.

— Он мне нравится, и мне приятно его у себя иметь. Если делать то, что доставляет удовольствие, значит быть добрым, то я — такой.

— Скажите, пожалуйста, Смуров, — говорил Даниил Иванович, на прощанье пожимая Ванину руку, — вы сами по себе надумали прийти ко мне за греческими разговорами?

— Да, т. е. мысль эту мне дал, пожалуй, и другой человек.

— Кто же, если это не секрет?

— Нет, отчего же? Только вы его не знаете.

— А может быть?

— Некто Штруп.

— Ларион Дмитриевич?

— Разве вы его знаете?

— И даже очень, — ответил грек, светя Ване на лестнице лампой. В закрытой каюте финляндского пароходика никого не было, но Ната, боявшаяся сквозняков и флюсов, повела всю компанию именно сюда.

— Совсем, совсем нет дач! — говорила уставшая Анна Николаевна.

— Везде такая скверность: дыры, дует!

— На дачах всегда дует, — чего же вы ожидали? Не в первый раз живете!

— Хочешь? — предложил Кока свой раскрытый серебряный портсигар с голой дамой Бобе.

— Не потому на даче прескверно, что там скверно, а потому, что чувствуешь себя на бивуаках, временно проживающим, и не установлена жизнь, а в городе всегда знаешь, что надо в какое время делать.

— А если б ты жил всегда на даче, зиму и лето?

— Тогда бы не было скверно; я бы установил программу.

— Правда, — подхватила Анна Николаевна, — на время не хочется и устраиваться. Например, позапрошлое лето оклеили новыми обоями, — так все чистенькими и пришлось подарить хозяину, не сдирать же их!

— Что ж ты жалеешь, что их не вымазала? Ната с гримасой смотрела через стекло на горящие при закате окна дворцов и золотисто-розовые, широко и гладко расходящиеся волны.

— И потом народу масса, все друг про друга знают, что готовят, что прислуге платят.

— Вообще гадость!..

— Зачем же ты едешь?

— Как зачем? Куда же деваться? В городе, что ли, оставаться?

— Ну так что ж? По крайней мере, когда солнце, можно ходить по теневой стороне.

— Вечно дядя Костя выдумает.

— Мама, — вдруг обернулась Ната, — поедем, голубчик, на Волгу: там есть небольшие города, Плес, Васильсурск, где можно очень недорого устроиться. Варвара Николаевна Шпейер говорила… Они в Плесе жили целой компанией, знаете, там Левитан еще жил; в Угличе тоже они жили.

— Ну из Углича-то их, кажется, вытурили, — отозвался Кока.

— Ну и вытурили, ну и что же? А нас не вытурят! Им, конечно, хозяева сказали: «Вас целая компания, барышни, кавалеры, наш город тихий, никто не ездит, мы боимся: вы уж извините, а квартирку очищайте». Подъезжали к Александровскому саду; в нижние окна пристани виделась ярко освещенная кухня, поваренок, весь в белом, за чисткой рыбы, пылающая плита в глубине.

— Тетя, я пройду отсюда к Лариону Дмитриевичу, — сказал Ваня.

— Что же, иди; вот тоже товарища нашел! — ворчала Анна Николаевна.

— Разве он дурной человек?

— Не про то говорю, что дурной, а что не товарищ.

— Я с ним английским занимаюсь.

— Все пустяки, лучше бы уроки готовил…

— Нет, я все-таки, тетя, знаете, пойду.

— Да иди, кто тебя держит?

— Целуйся со своим Штрупом, — добавила Ната.

— Ну, и буду, ну, и буду, и никому нет до этого дела.

— Положим, — начал было Боба, но Ваня прервал его, налетая на. Нату:

— Ты бы и не прочь с ним целоваться, да он сам не хочет, потому что ты — рыжая лягушка, потому что ты — дура! Да!

— Иван, прекрати! — раздался голос Алексея Васильевича.

— Что ж они на меня взъелись? Что они меня не пускают? Разве я маленький? Завтра же напишу дяде Коле!..

— Иван, прекрати, — тоном выше возгласил Алексей Васильевич.

— Такой мальчишка, поросенок, смеет так вести себя! — волновалась Анна Николаевна.

— И Штруп на тебе никогда не женится, не женится, не женится! — вне себя выпаливал Ваня. Ната сразу стихла и, почти спокойная, тихо сказала:

— А на Иде Гольберг женится?

— Не знаю, — тоже тихо и просто ответил Ваня, — вряд ли, я думаю, — добавил он почти ласково.

— Вот еще начали разговоры! — прикрикнула Анна Николаевна.

— Что ты, веришь, что ли, этому мальчишке?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: