Наступило 20 июля 1944 года: покушение на Гитлера в Растенбурге, совершенное графом фон Штауффенбергом. Пропаганда кипела гневом: ведь задумывали убить самого фюрера. Такое бесчестье надо было как-то замять. Внезапно наша командировка закончилась. Я вернулся в берлинские казармы. Опять без профессии, я годился только для муштры под брань распоясавшихся младших офицеров, вовсю выказывавших свое свирепое усердие.
Повсюду воцарился страх. Бомбили теперь с удвоенной силой, листовки сыпались как из ведра.[47] Но большинство берлинцев, казалось, хранили стоическую верность своему фюреру. Набившись в бункеры, мы получили задание помогать гражданским лицам, которые, как и мы, целых сорок дней страдали от непрестанных дневных и ночных бомбежек. Сорок дней мы провели в этих норах, сообщавшихся с метро. Сорок дней не видели солнца, в то время как в самом метро все чаще случались приступы паники. Приходилось выносить мертвых и раненых. Прямо на земле рожали женщины.
Потрясенный этим кошмаром, я исполнял свой долг автоматически. В этом подземном аду я был бесконечно одинок. Откуда мне, кому едва перевалило за двадцать один, было взять силы побороть душевное смятение, желание умереть? Жужжание моторов бомбардировщиков, глухие вспышки и краткие секунды тишины перед взрывом, прежде чем раздадутся крики, — я все это слышу до сих пор.
Мечта о великом рейхе повсюду трещала по швам. Сталинградскую битву Гитлер проиграл, союзники были в Риме, только что произошла высадка в Нормандии с решительным прорывом в Авранше, и высадка в Провансе-Латтра-де-Тассиньи была неминуемой. Вот-вот должны были освободить и Париж. В начинавшемся беспорядке создавалось некое подобие роты. На сей раз меня признали годным к отправке на русский фронт, ибо наступление советских войск все еще не достигло восточного берега Вислы.
Туда нас и отправили. Из поезда, который вез нас на восток, онемевших, понимающих, что нас посылают на последнюю бойню, мы видели на левом берегу горящую Варшаву. Мы добрались до Смоленска, куда русские отбросили немцев, отдалив свои тылы на двести километров от Москвы. На линию фронта я попал не сразу, но пушки грохотали непрерывно и очень близко. Дьявольская точность сталинских «катюш» повергала нас в ужас. Примерзнув к холодной земле, мы прислушивались к грохоту снарядов, гадая, не накроет ли нас. Я все еще слышу этот гул. Нами заменили измученных солдат, живших в вырытых в земле ледяных траншеях. От этой страшной зимы 1944-го память сохранила только жестокое чувство голода, такого неотвязного и нестерпимого, что мы вырывали из трупов лошадей куски мяса вместе со шкурой и ели их сырыми.
И опять я был ординарцем у офицера. Однажды, когда снаряд взорвался слишком близко, его лошадь поднялась на дыбы и понесла. Такая оплошность в моей работе привела к тому, что в полночь, вместе с одним эльзасцем моих лет, нас послали на передовую, на островок на Висле, дав только один автомат. Мы пришли туда, перейдя вброд не успевший замерзнуть приток реки. Но русские, догадавшиеся о ночной уловке, угостили нас, находившихся в таком опасно открытом месте, непрерывной стрельбой. Отвечать тем же было нельзя. Это могло выдать все наши позиции. Комбинация была затеяна только для того, чтобы продлить передышку перед новой атакой. Ох как туго пришлось тогда нам, эльзасцам, парализованным страхом и лишенным воли. Что было нам делать, когда впереди стояли русские войска, а позади за рекой немцы?[48]
Во время одного из обстрелов моего товарища, белокурого и хорошо сложенного весельчака, убило рядом со мной. Я схватил его за плечи, долго тряс, что-то кричал ему в ухо, обнимал. Три дня и три ночи мне пришлось жить возле мертвеца, лежа в окопе. Радиосвязь перестала работать. На занятом немцами берегу ничто не предвещало, что меня вскоре заберут, даже что обо мне вообще помнят. В конце концов я стал кричать. Это спасло мне жизнь. Вечером немцы тайно приплыли за мной на лодке. Моего товарища оставили в окопе. За три дня он уже начал покрываться ледяной коркой, застыв в той позе, в которой умер. Смерть так близко от меня и три дня рядом с его телом оставили у меня чувство невыразимой привязанности. Сейчас я забыл имя друга, павшего рядом со мной, а вот его лицо помню так, будто это произошло вчера.
Я взял себе его документы. После Освобождения поехал в Страсбург к его родителям. Меня встретил его отец. Очень разволновался, налил мне шнапса. Я хотел рассказать ему о последних минутах жизни сына. Я чувствовал, что таков мой долг, даже если это вновь заставит страдать и разбередит старые раны. Те, кто остался, любят слушать о тех, кого уже нет. Но я почти пожалел о своем приезде, увидев его мать, которая за это время повредилась в уме. Она хватала меня, трясла за плечи: «Вы видели его мертвого? Так это вы и убили его!» Отец, смущенный и сам едва живой, проводил меня до дверей и нежно поблагодарил.
Я снова попал под начальство офицера. Он был молод, но уже носил много орденов. И снова мы ползли по мерзлой земле. Ночи стояли жуткие, повсюду мне мерещились тени, они шевелились. Русские гораздо привычнее немцев к этой промерзшей почве и безлунным ночам. Больше всего я боялся, проснувшись, слишком поздно увидеть, как прямо из-под земли вырастет мой убийца: холод вызывал непреодолимое желание спать, а глубокий сон был опаснее всего.
Однажды вечером, вернувшись после обхода всего расположения войск и передав последние распоряжения своего хозяина, я, войдя в наше укрытие, застал его с интересом слушающим Лондонское радио.
- Но, герр лейтенант, ведь вы не имеете права! У нас могут быть неприятности!
- Да ладно вам-то еще! Надо же знать обстановку. Так вот, должен сообщить, что дело швах. Самое время сбежать.
Да, это правда, разгром немецкой армии был неминуем. Стоя навытяжку, я чувствовал себя озадаченным, меня обуревали сразу тысячи разных мыслей.
Он добавил:
- Вы уедете со мной. В конце концов, мы оба не более чем «рейнландеры», жители рейнской долины. Мы хотим вернуться к себе домой, я в Колонь, вы в Страсбург. Быстро приготовьте легкий багаж. Ну что, согласны?»
Сперва я подумал, что бросаю своих эльзасских товарищей, которых тут быстро добьет русское наступление, потом — что окажусь дезертиром вместе с этим немецким офицером. Но я был согласен. Я собрал скудные припасы, пока он рассовывал по карманам компас и наши перезаряженные револьверы.
Линию фронта нам удалось перейти незамеченными. «Тот, кто умрет, возьмет документы другого и передаст семье», — сказал он мне. Даже при том, что говорил он со мной всегда приказным тоном, я испытывал к нему уважение. Мы в одинаковых условиях рисковали жизнью, и между нами возникло нечто вроде дружбы. Мне в этом повезло: все произошло стремительно, не пришлось долго раздумывать, становиться ли дезертиром. В конце концов это и вправду был единственный шанс спастись. Однако мы слишком недооценили расстояние от Вислы до Рейна: около двух тысяч километров.
Соблюдая осторожность, мы передвигались только по ночам, а днем укрывались, ложась на землю. Прогноз офицера оказывался верным. Танки, чье передвижение вскоре донеслось до наших ушей, были конечно же русскими. Немцы, которых окружали, сперва разбивая на маленькие группы, не могли долго сопротивляться. Большинство из них уничтожались на месте, потому что мешали продвижению вдоль дорог. На третий день нашего бегства на запад я не сомневался, что всех моих товарищей, насильно завербованных вермахтом, уже нет в живых.
Немецкие «пантеры», потеряв уверенность в безопасности пути, вслепую стреляли во все стороны, как делают охотники, чтобы вспугнуть дичь. Быть может, мой напарник по побегу слишком внезапно высунулся из чащи, чтобы осмотреть дорогу? Слепая пулеметная очередь попала ему прямо в грудь. Он упал и скатился по откосу вниз. Я не шелохнулся, пока он бился в агонии у подножия. Бронетанковая колонна проехала, казалось ничего не заметив; больше огневых ударов не было. Я смотрел на колыхавшиеся гусеницы, и на мгновение мне показалось, что танк едет прямо на нас. Но опасность миновала, и я попрощался со своим мертвым товарищем; взял его документы и компас. Потом, не имея возможности похоронить его, я забросал тело тонким снежным покровом.
47
Листовка, сброшенная на Берлин авиацией союзников между двумя бомбардировками столицы рейха: «Террор. Террор был оружием Гитлера, когда он подчинил народ Германии и заставил немецкую республику служить своей партии. Террор применял Гитлер в Австрии, Чехословакии, Польше, Норвегии, Бельгии, Голландии, Франции, Югославии и Греции. Террор против гражданского населения. Осенью 1940-го — против маленьких городков Великобритании, чтобы поставить ее на колени. Сейчас Гитлер использует то же оружие против России. Но Гитлер просчитался. Война в России продолжается, и Великобритания сейчас гораздо сильнее, чем год назад. А их союзница — Америка. И сейчас мы начинаем отвечать на вызов Гитлера. Бомб станет все больше и больше. То, что вы пережили этой ночью, только первые капли, предвещающие близкую грозу. Бомбы дождем прольются на Германию. Таков наш ответ Гитлеру. Если вам это по душе, если вы хотели такой потоп, благодарите за него Гитлера. Это ему вы обязаны хаосом. Все ваши союзники, даже Венгрия, Румыния, Словакия, уже начали подсчитывать жертвы.
Но вы — вы не имеете права знать правду».
48
Эжен Когон, арестованный в 1938-м и хорошо знавший быт Бухенвальда, где провел семь лет, прежде чем 16 апреля 1945 года его освободили американцы, писал: «В высшей степени трудно, даже невозможно, избежать коллективной ответственности в условиях современных диктатур, если никакое коллективное или индивидуальное сопротивление не поднялось против этой диктатуры тогда, когда это было необходимо, с самого ее возникновения». (Walter Kempowski, p. 208.)