Рассказал я и о недавнем знакомстве. Но изобразил его как не имеющее серьезного продолжения из-за моего друга Жо — его оставшееся безнаказанным убийство, о котором запрещено было даже вспоминать, все еще жило в моей памяти. И она — она сама напоминала мне, когда я, бывало, задержавшись у ее изголовья, забывал пойти на свидание. Иногда мой новый друг, у которого не хватало терпения ждать, призывно свистел под нашими окнами. Она слышала этот свист еще раньше меня, слишком глубоко околдованного серьезностью нашей с ней близости. И перебивала: «Иди, тебя ждет твой друг». С каким сожалением я тогда уходил, зная, что мама приговорена. Иногда я отказывался покидать ее, предпочитая побыть наедине с ней еще. Все слабея и слабея, она трагическим тоном повторяла: «Мне нужно уйти поскорее, я слишком страдаю. Прошу тебя, помолись вместе со мною небесам, чтобы я умерла». Понимая, что она права, я протестовал со слезами на глазах.
Мы любили с улыбкой вспоминать те дни моего детства, когда жили в одном отеле с королевой Вильгельминой Голландской и я однажды вспрыгнул ей прямо на колени, чем несказанно ее сконфузил. Вспоминали и тот блистательный день моего отрочества, когда мы с нею церемонно открывали бал, завершавший празднества синдиката булочников-кондитеров, проводивших в Мюлузе съезд. В этот день, для всех гостей, разумеется, ничем не примечательный, мы, верилось мне, окончательно установили отношения близости и доверия, утвердившиеся с тех пор навсегда.
Способствовала ли установлению такой доверительной непринужденности моя гомосексуальность? Думаю, да. Со мной тогда редко кто говорил откровенно. И дело тут было не только в диалоге между матерью и сыном, и еще менее того речь шла об интимных признаниях между мужчиной и женщиной. Мы были вылеплены из одинаково чувствительного материала, у нас были одинаковые взгляды на людей и на мир. А ведь смерть была совсем близко: не оставалось времени скрывать свои чувства. Любовь, осененная ее тенью, потрясла меня. И я счел своим долгом рассказать обо всем.
Наступило 6 июня 1949-го. Франция готовилась с большой помпой отпраздновать пятилетие операции «Оверлорд», победоносной высадки союзников на берегах Нормандии. За окнами шелестела официальными праздничными украшениями улица Соваж. Мама сказала, проснувшись: «Вот сейчас я и умру. Перенеси меня в кресло». Я выскочил из кровати и усадил ее в любимое кресло. Не говоря ни слова, сильно сжал ее в объятиях. «Свари мне крепкого кофе», — сказала она, вздохнув. Она выпила кофе прямо из серебряного кофей-ничка, который я с тех пор храню с благоговением. Потом угасла у меня на руках.
Я испытывал немыслимую душевную боль. Смерть той, что дала мне жизнь, была несказанной, невыразимой потерей. Может быть, то, что я ожидал ее смерти, и подтолкнуло меня к смелым признаниям, необычным в так сильно подчиненной условностям семье. Ее смерть положила конец моим исповедям. Исчезнув, она унесла с собой воспоминания о депортации, гомосексуальности, об убийстве Жо; отныне моя жизнь разделилась на две части, а память закопали в землю вместе с той, что сделала мои признания возможными.
Эльзасские традиции требуют, чтобы траурную процессию во время похорон матери возглавляли отец и тот из сыновей, кто еще не был женат. Мне пришлось идти во главе ее вместе с отцом, который, кстати, пережил ее ненадолго. Взглядам собравшихся я предстал бледным как полотно, с охапкой красных роз, которую положил на опущенный в могилу гроб. Затем принялся громко выть. От меня отшатнулись. Тетя плеснула мне воды в лицо, два врача ввели успокоительное средство. Никто не понимал безысходности моего разбушевавшегося горя. Кто мог догадаться, что вместе с мамой ушли все мои тайны? Что она была их единственным хранителем? Мамы больше не было, и я остался безнадежно одиноким.
Теперь нужно было переустраивать дом. Я быстро понял, что при жизни всем заправляла именно она. Я остался один с отцом. По вечерам, когда я приходил с работы, мы почти не разговаривали, скрывая наш траур под обычными ежедневными заботами, пряча тоску под сухим сожалением. Моего бедного отца вскоре разбил паралич левой половины тела. Произошло это однажды вечером, когда мы в молчании ужинали друг против друга: он как раз подносил ко рту ложку, и вот она внезапно выпала из руки. С тех пор мне приходилось каждый вечер кормить его и укладывать спать. Мне очень помогала гувернантка мадам Берта, делавшая все, что нужно, да и другие женщины из семьи тоже. Все видели, как я измучился. Собравшись на семейный совет, мы решили найти ему такое место, где о нем позаботились бы как положено. Сестра мадам Берты Серафика нашла дом для инвалидов, где смогли воссоздать интерьер его комнаты вплоть до мебели. Он умер 6 ноября 1954-го, шестидесяти семи лет, спустя тринадцать лет после моего освобождения из лагеря Ширмека, день в день. До самого конца он хранил полное молчание по поводу моей гомосексуальности: об этом мы с ним так и не сказали друг другу ни слова.
Мало-помалу я убеждался, что мне невозможно и дальше оставаться гомосексуалом. Даже освободившись из-под нацистского ярма, я не мог жить как прежде. Перспектива во всем походить на богатых геев из Мюлуза или жить в каменной тени скверов теперь вызывала во мне отвращение. Конечно, большое значение тут имело и мое беспокойство о семье, ее приличной репутации в городе. За это время один из моих братьев уже стал помощником мэра. И тогда я попытался вычеркнуть гомосексуализм из моей жизни. Мог ли я быть уверен, что мне это удастся? Гомосексуальный опыт неизгладим, и те, кто познал его хотя бы однажды, всегда к нему возвращаются.
Пока мама болела, семейные собрания проходили у братьев или дядюшек. Меня всегда сажали рядом с молодыми женщинами, они были либо невестками кого-нибудь из братьев, либо их подругами пары или партнершами по теннису. Я держался тем прохладнее, чем яснее были цели такого повышенного внимания ко мне. Я уже начал мечтать о совсем другой жизни. Мне хотелось, чтобы на меня перестали косо смотреть за столом, чтобы на меня больше не оглядывались на улицах.
У меня появилось желание создать семейный очаг, построить дальнейшую жизнь в благополучии. За этим следовала естественная надежда: завести детей, а потом и внуков. Так, думаю, я и пришел к странному желанию жениться. Может быть, оттого, что дети могли примирить меня с потерянной юностью и с жизнью. Мне было только двадцать семь, а я чувствовал себя стариком.
Я был уверен, что будущую спутницу жизни нужно искать подальше от Мюлуза и его ядовитой молвы. Я нашел адрес брачного центра в Париже. Написал, послал туда фотографию и все необходимые сведения. Я хотел бы встретить молодую католичку, поскольку не верил в «смешанные» браки, очень все усложнявшие. В моей жизни повторялось то же самое, что предприняли для знакомства и родители. Спустя некоторое время я получил первое приглашение вместе с фотографией очаровательной молодой особы.
Мы встретились в Париже, в кафе «Нотр-Дам», за собором. Она была прелестна в своей вуалетке и мне понравилась. Очень скоро она предложила мне зайти к ней и познакомиться с ее родителями. Во время обеда у них в Сент-Уэне мне была оказана честь по иберийскому обычаю апельсина: будущие теща и тесть подносят вам плод на десерт в знак того, что заключена помолвка, и вы должны его съесть, разрезав по определенным правилам. В славянских странах так подносят солонку, и вам нужно съесть щепотку соли.
Она была дочерью испанского эмигранта, бежавшего во Францию; атеист и анархист, в своей стране он был приговорен к смерти. А его дочь все юные годы терпела разные унижения от одноклассников. Как-то раз, когда учительница назвала ее «грязной испанкой», она швырнула ей в лицо чернильницу, после чего школьная администрация наказала ее за нарушение дисциплины. Но она блестяще успевала, и поэтому ее не исключили. Потом она стала изучать право. Что до ее отца, человека неукротимого темперамента и совершенно бесхитростного, то на смертном одре он заставил всех своих детей поклясться, что нога их не ступит на испанскую землю, пока страной правит Франко.