Она открыла дверцу буфета (оттуда повеяло лавандой), достала одну из салфеток — белый полотняный квадрат, украшенный по краешкам мережкой, а в одном из уголков — выпуклой вышитой монограммой. Вздохнула, и с сожалением вышла вон.

Мужчины тихо, но бурно что-то обсуждали. До неё долетел голос Шульца: «Нет, хором, обязательно хором, ведь если только мой голос…» и ещё что-то неразборчиво. «Он меня нарочно услал. Для секретного разговора, — сообразила она и застыла на месте с салфеткой в руке от этой догадки. — Мог бы попросить банальный носовой платок — я б давно уже принесла. Нет, знал, что я там залипну…» И тихонько внутренне обрадовалась: хорошо быть с тем, кто тебя понимает, знает, как ты поступишь, ещё когда сама не знаешь!

Когда вошла, они молчали. «Пауки договорились», — цитатой подумала она. Шульц улыбался ещё одной из своих особых улыбок, да такой, что она опустила глаза и покраснела.

— Давай салфетку и садись. Будешь подопытным кроликом. — И повернулся к Максу: — Не у всех же там только смутное видение селёдочки под горчичным соусом! Ну, открывай свою ампулу.

И опять она тихо обрадовалась: хорошо быть с тем, с кем одни и те же книги читал и цитатами из общих любимых авторов разговариваешь!

Хрустнуло стекло. Возник пронзительный, едкий запах. Макс опрокинул ампулу с бесцветной жидкостью на салфетку, а Шульц поднёс ей к носу.

Резкая острая струя запаха… как два когтя в ноздри… дышать нечем… тьма… утягивает за голову куда-то назад… и пока не утянула — два голоса, вместе произносящие короткую фразу. Она её не поняла… то есть, поняла, не поняв, что поняла…

…тьма…

…шум воды, струи по голове, по купальной шапочке, струи тёплого душа по их телам. Открыть глаза — и опять закрыть, его красота как бьющий в глаза свет. Почувствовать, как в улыбке сами собой разъезжаются губы. Смутиться, спрятать лицо на его груди. Поцеловать. Судорожно вздохнуть, вздрогнув всем телом, отогреваясь, как с холода, стряхивая и смывая с себя остатки памяти о разлуке. Он тут, приехал, вернулся, всё хорошо, всё в жизни встало на место. Унылые пустоты в душе заполняются стремительно, будто сам собой собирается паззл. Конец тоске, всё в порядке, чемодан в коридоре, и там подарки, но они, даже не распаковав ничего, пошли в обнимку под душ — праздновать встречу.

Она моет его большой губкой, заново узнавая, какой он, и вспоминая, и опять привыкая, и радуясь, и смущаясь…

Глядит — не наглядится сквозь пелену брызг, сквозь ослепление восторга, сквозь дрожащее марево желания и любви…

Белая пена, золотистая кожа, чёрная штриховка волос, багряные яркие соски.

И голубые, всезнающие глаза.

Как световые мечи прямо в душу. Как сканеры.

Поднимает ей подбородок. Смотрит в лицо — и как всегда, ей не удаётся выдержать его взгляд. Как всегда, опускаются ресницы.

— Что? Глаза горят, чудо?

Звонкий шлепок по попе.

— Марш готовиться. И майку надень. А музыку не надо.

И Белка вылетает из душа, срывает зелёную резиновую шапочку (волосы хлынули на плечи — она знает, что ему это нравится) и резво скачет готовиться — расстилать на полу махровую простыню, вынимать из шкафа сундучок с девайсами и ставить, в открытом виде, на тумбочку, надевать одну из белых маечек на лямках, которые у них припасены на такой вот случай, а потом принять позу — на коленях лицом к двери, и застыть в ожидании.

Ура, всё успела, пока не открылась дверь!

Открылась.

Входит — и говорит уже особым, сессионным голосом, который у него в обычной жизни не появляется:

— Ждёшь, значит.

Она глядит на него снизу вверх — он возвышается великолепно-бесстыдной башней, и прямо в лицо ей смотрит некое архитектурное украшение. Нацелилось бруснично-алой головкой и уставилось единственным глазом. Судорожно вздохнув, она тянется к своему лакомству губами, горлом, сердцем, всем телом, всеми внутренностями. Обнимает его ноги, сильные ноги скалолаза и горнолыжника, вжимается в них грудью и животом, хочет слиться с ним, вплавиться в него, всасывает столбик жаркого солнечного света, сгущённого до плотности камня, утоляет свою давнюю жажду-тоску — взасос, взахлёб, доводя себя до предрвотных конвульсий, не желая остановиться, и дыхание уже звучит как лёгкие стоны.

Как же она об этом мечтала, как ждала, бродя по дому в его галстуке и с прищепками на сосках, останавливаясь посреди улицы под наплывом смущающих мыслей, нюхая его парфюмы, искручиваясь по ночам в пустой кровати.

— Что-то тебе слишком сладенько, — звучит голос сверху.

Рука сгребает её волосы вместе с ухом — к ощущениям добавляется боль. Теперь он рулит ритмом и темпом. И вдруг её отстраняет.

— Ты мне тут смотри не кончи. Хватит пока.

Задирает майку ей на голову, закрывая лицо: теперь даже глазами не поесть. Положив ей руку на горло, заставляет отклониться назад, прогнуть спину, опустить затылок чуть ли не параллельно полу. Держит её за ухваченный вместе с волосами подол майки. Вдруг она чувствует холодок, идущий тонкой линией от горла до паха. И снова он пробегает тем же маршрутом, но уже окрашенный болью. Нож. Вжимается чуть глубже. Она вскрикивает. И подаётся вперёд. Навстречу. Она готова вскрыться, распахнуться, лопнуть ему в руки, как переспелый гранат.

Нож исчезает. Майка тоже — он её отбрасывает. Горячими губами снимает с подёрнутого ознобом живота капли крови. Облизывается, как хищный зверь над добычей. Целует её в губы. Жидкое пламя со вкусом крови. Это как обряд. Как клятва.

Он отрывается от её губ и заглядывает в глаза — она опускает ресницы. И голову опускает. Ниже. Совсем на пол — к его ногам. Утыкается носом и губами. Целует. Пробегает пальцы, как клавиши.

Он поднимает её легко, как куклу, и разворачивает к дальней стене, к кресту.

— Марш.

Взявшись руками за прохладное дерево, она ждёт. Слушает, что происходит за спиной. Короткое движение воздуха — и первый удар. Бархатный, мягким жаром уходящий вглубь тела. Ага, это флогер! 40-хвостый, любимый, греющий. Ложится широко, как банный веничек. Ах, вкусно! И ещё. И ещё. «Ммрррр», урчит она. А теперь сильнее. Ещё сильнее. До первого вскрика — слабого, удивлённого, узнающего, почти приветственного. И дальше. До криков уже всерьёз — когда с каждым ударом сгусток энергии, точно фаербол, влетает в тело.

Он подходит и берёт её за волосы, разворачивая лицом к себе.

— Какой цвет?

— Зелёный, — выдыхает она блаженно.

Он усмехается и опять поворачивает её к кресту. Продолжает. Уже с двух рук. Она расслабляется, позволяет телу растечься киселём, отказываясь от любого напряжения и сопротивления, принимая, ожидая, что вот-вот накатит нечто особое, подхватит и потащит. Она помнит, что этот момент перехода боли во внеощущенческий кайф — нельзя уловить, как момент засыпания, — а всё равно в очередной раз хочет попытаться.

Он делает крохотную паузу и снова поворачивает её к себе. Стоя спиной к кресту, она видит, что у него теперь в руках. Её любимые плети-двойняшки: от одного мастера, одинакового вида и толщины, вот только одна красно-чёрная, а вторая чёрно-золотистая. Они синхронно просвистывают по воздуху в полусантиметре от её ушей.

— Ну что? — Он улыбается. — Сколько?

«20», проносится у неё в голове, она зажмуривается, как перед прыжком в ледяную воду, и храбро пищит: «Двадцать…пять!»

— Что так скромненько? Отчёты, значит, писала мне путёвые, а как награду получать, так мы стесняемся! Тридцать!

Тихо ойкнув, она поворачивается спиной и думает: «Надо было просить 40.»

— Считай.

— Раз…

Плети опустились на спину осторожным мягким прикосновением, почти деликатно — будто всего лишь поздоровались, и она отвечает им:

— Привет.

— Какой привет, балда? Считать кто будет?!

И с силой, почти с настоящей злостью ударяет…

— Ой, два!

— То-то, «два». — Его смех. Сдвоенный свист. Нежный ожог.

— Три.

Тот же свист. И ожог уже сильней.

— Четыре.

Она считает и больше ни о чём не беспокоится. Просто слушает всем телом — а не только спиной, плечами, ягодицами. Считает — и каждым числом как бы говорит «спасибо», и «наконец-то», и «я скучала», и «хорошо»… Даже когда подпрыгивает и топает, вместе с числом взвизгивая «Жёлтый!», всё равно сейчас, на её особом языке, которым она с ним говорит, это значит «хорошо».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: