Императрица осталась довольна, что её гость выпутался из неловкого положения, придворные тоже не имели возможности смеяться, но... Но что-то всё-таки неприятно кололо Платова, и долго не мог ещё он успокоиться.

Далеко за полночь сидел он у себя и писал письма, мусоля и грызя гусиное перо, тщательно выводя тяжёлой рукой каракули и подписывая «генерал-лейтенант Платоф»[25].

И против воли суровостью веяло от письма к своему заместителю на Дону Адриану Карповичу Денисову, более опытному, более образованному, обладавшему военными талантами. Далеко не без умысла, опасаясь соперника в столице, поручал ему Дон на случай войны атаман Платов.

Остальные письма атамана вышли мягче, ласковей. Случай во дворце стушёвывался, начало являться соображение, что, может быть, петербургские кумушки станут толковать его в пользу казака-атамана.

Погасли последние фонари, и куранты на Петропавловском соборе проиграли пять ударов, когда, кряхтя и охая после нелюбимой работы, от которой делался у него «вертёж» в голове, улёгся Платов на постель и заснул тяжёлым старческим сном.

Он проснулся поздно.

Коньков успел уже сходить на Лиговку в почтовую станцию и заказать лошадей, успел явиться к коменданту и выправил подорожную, а Платов всё ещё не просыпался. Проснувшись, он лежал долее обыкновенного, тщательно обдумывая: всё ли ясно написано им на Дон и не упустил ли он чего. За заботой о войске мало-помалу исчезли неприятные впечатления дворцовой истории.

Под вечер Конькову приказано было собираться. До станции его должна была доставить платовская тройка, а там ехать приходилось на перекладных.

В восемь часов вечера, как было приказано ещё накануне, казак, закутанный в плащ, в дорожном кивере и старом чекмене, вошёл к Платову.

— На пакеты... — сурово сказал Платов. — Да хранит тебя Господь Бог на твоём пути. — Он набожно перекрестил молодого казака. — Хорошенько исполни свою «порученность», не балуйся ни в Москве, ни в Воронеже. Исполнив порученность, явись в полк. Ты мне теперь там будешь нужен. Я вам скажу, как бы весной не сцепились опять с Бонапартом. Больно «претензий» много заявляет, сил нет от его нахальства... — Платов помолчал немного. — Сердечные дела справил? Не бойся... Сильно заговорится твоё сердце — сам сватать пойду, заупрямится — Государыню попрошу... Хоть и не люблю я «иногородних»... Ну, ещё раз с Богом! — Перекрестил своего ординарца Платов, поцеловал ещё и ещё раз и повернул к двери. — С Богом! Кланяйся моим атаманам-молодцам!..

Мороз был здоровый. Сквозь холодный плащ порядком продувал северный ветер молодого казака. Платовская тройка быстро летела по сумрачным улицам Петербурга. «Поди! Поди!» — кричал кучер, а денщик коньковский ёжился на облучке, обеими руками придерживая клингельскую корзину.

Вот и почтовый двор. Вышел смотритель с фонарём, засуетились ямщики, стали выводить лошадей, казак Какурин сносил узелки и кулёчки в почтовые сани.

   — Жалко, раньше не прибыли, ваше сиятельство. Попутчик вам был бы. Тоже до Москвы и далее подорожная прописана. Вместе-то и веселее, и дешевле бы ехать было.

   — Нет, я один больше люблю, — сказал хорунжий, просмотрел подорожную, ощупал на груди пакет с бумагами, посмотрел пистолеты и вышел на улицу.

Косматые почтовые клячонки топотали ногами на морозе, нетерпеливо желая бежать; взглянул на столицу Коньков последний раз, смахнул рукавом набежавшую было слезу и вдруг быстро пошёл назад к городу. Навстречу ему, закутанная в платок, быстро шла стройная женщина, а сзади другая. Не надо было говорить молодому казаку, что это Ольга Фёдоровна — сердце подсказало ему это раньше, чем рассмотрели глаза.

Она кинулась в объятия хорунжему.

   — Милый, прощай, дорогой! Не тоскуй! Я тебя так люблю...

   — Ах ты, лихая ты пташка моя! Как же ты, одна?

   — Нет, Груня проводила меня... Слушай, красавец мой, исполни одну мою просьбу.

   — Хоть сто, хоть тысячу...

   — Закутай свою грудь платком этим. Сама связала для тебя. А вязала, всё думала — поедешь куда, накроешься и вспомнишь свою Олю.

Нахмурился Коньков.

   — Нежности... Глупости бабьи! — пробормотал он.

   — Ай, как нехорошо! Так-то ты меня любишь...

   — Ну, прости, моя радость.

Ольга Фёдоровна сама завязала платком грудь казака, застегнула плотнее плащ, крепко-крепко поцеловала.

   — Ну, с Богом!

   — Не горюй, моя ласточка, скоро вернусь! — набожно перекрестив её, молвил казак, прыгнул в сани, тронули лошади, зазвенели бубенцы, поднялась снежная пыль столбом из-под ног пристяжных, и полетела тройка мерить вёрсты через всю Русь бесконечную.

А Ольга Фёдоровна, вернувшись домой, стояла у окна и с тоской смотрела на снежинки, что крутились и падали на землю, — и уносились мысли её далеко в пустынное поле, где воет ветер, где безлюдно кругом и где далеко-далеко, чёрной тоской несётся звенящая тройка, унося надолго всё самое дорогое, самое радостное в её жизни...

VI

...Русь! Русь! вижу тебя, из моего чудного,

прекрасного далека тебя вижу:

бедно, разбросанно и неприятно в тебе;

не развеселят, не испугают взоров дерзкие дива природы,

венчанные дерзкими дивами искусства...

Гоголь Мёртвые души. Гл. XI

Велика, беспредельно громадна широкая Русь. Чрез горы и леса, чрез города и деревни, чрез сёла и посёлки бежит бесконечная дорога, то вздымаясь на холм, то стуча по бревенчатому мосту.

Мелькнёт обоз с сеном, соломой, кулями, покажутся мужики, закутанные в серые сермяги, попадётся встречная тройка, постоялый двор, кабак с ёлкой, полосатый шлагбаум и часовой подле, домишки с мезонинами в предместье, дом губернатора, сиротский или уездный суд, каменный жёлтый собор и повалившийся набок заборик рядом, вёха съёмщика — и опять дома и домишки, корявая берёзка за заборчиком, надпись «вхот всат», и опять пошли леса и поля, бесконечные и однообразные.

Вот солдаты стоят по деревне. Видны красные шапки; у колодца лошадей поят; где-то сигналы учит несчастный трубач, мелькнули дежурные при сабле и опять ничего, опять степь, безлюдье и ширь, ширь матушки-Руси, бесконечной и могучей. Иной ямщик попадётся молчаливый, иной весь перегон тянет в нос тоскливую песню, иной, свернувшись с козел, спросит, откуда, куда и зачем едете, и что говорят про войну, и то правда ли, что Александра-царь с Наполеоном дружит, другой и дальше пойдёт, спросит: люди ли казаки? и правда ли, что они детей едят и жён не имеют? Усмехнётся Коньков на невежество, начнёт рассказывать про богатство донское, про вольную волюшку, глядишь, там и станция близко, смотритель в громадных очках глядит подорожную, записывает в книгу. Проезжий помещик дымит чубуком, гусарский корнет в звонком ментике и ещё двое губернских господ понтируют за залитым чаем и вином столом. Поздоровается с хорунжим корнет, скажут слова два, и опять только и слышно: «Углом... Нет, брат, семпелями нельзя... Девятка бьёт. Ладно...»

И опять степь.

То вьюга завывает кругом, лошади вязнут и бредут шагом, то яркое солнце светит, и глазам больно от розоватого блеска снегов, от бесконечной сверкающей белой пелены, то, наконец, тёмная ночь нависнет, брешут далеко собаки, где-то огни горят, и скрипит длинный обоз по дороге.

Быстро сменяются впечатления, особенно работает ум. Пейзажи, непрерывно меняющиеся, разнообразные в самом однообразии; новые лица на каждой станции, мимолётные встречи и знакомства за стаканом чаю, за кружкой мёду, за щами и говядиной... Петербург, любовь за спиною, а впереди родина, которую давно не видал, товарищи, полк, весёлая, разгульная, бесшабашная казацкая жизнь.

Ни на минуту не остановился в Москве ординарец донского атамана, снял кивер, перекрестился на Иверскую, у Кремля помолился и поехал дальше.

вернуться

25

На всех бумагах Платов подписывался с буквой «ф» в последнем слоге.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: