— Ну, с Богом!
Коньков тронул лошадь и со своим казаком поехал дальше по пыльной дороге.
— Фу-у, да и похудел же наш хорунжий, истосковался, бедняга! — сказал атаманский урядник ему вслед.
— А ты думаешь, лёгкое дело три месяца мёртвым быть да воскреснуть! Тоже без пищи!
Урядник только сплюнул на сторону и ничего не сказал глупому казаку.
И долго не начинались песни, и долго длилось молчание. С Дона приехал человек, донские вести привёз — интересно послушать, что, как на Тихом Доне, как степь поднялась, высоко ли, и хлеба как пошли... Да и всё хоть посидеть, потолкаться с человеком, что с Дона приехал, с тихого, с радостного, с дорогого Дона Ивановича.
Да, похудел, сильно похудел и изменился Коньков за это время.
X
Терпи казак — атаманом будешь.
И было с чего похудеть молодому казаку. Кроме перенесённого приключения, болезни и страданий, немало пришлось испытать платовскому ординарцу за это время... Да, немало и очень даже немало!
«Порученность» Платова не была исполнена вовремя. Правда, бумаги не пропали, они застали и нашли своих адресатов. Вульф украл подорожную, свидетельство Конькова да ещё кое-какие бумаги, а пакеты, самые важные, завёрнутые в кожу и туго привязанные к груди крест-накрест вязанным Ольгой платком, остались при ординарце донского атамана. Но бумаги запоздали, и Коньков в срок не явился к Платову.
Достойное ли это дело для донского казака? Ведь Платов пять раз справлялся о нём, а он и весточки о себе подать не мог!
Но и это бы ещё не беда.
Перед атаманом он оправдается. Атаман пожурит его, и конец. Без сомнения, взбучка будет — но ведь он не виноват, что был болен, что лежал так долго...
И Платов простит — он добрый и умный.
Но как пережить, перенести те вести, что дошли «из верных источников» до его слуха в Новочеркасске? Как снести это?.. Если это правда только?
Но, конечно, неправда. Разве Оля может, да и дом их разве похож на такой, где всё позволено? Это просто бабьи сплетни, брехня одна, да и только. Оля его чистая, Оля его непорочная, ясная, святая его Оля! Об Оле недаром он молился каждый вечер, молился и просил у Всевышнего даровать ей счастье. И как просил! Вон в Писании сказано: «Скажи с верой горе: сдвинься и подойди, и подойдёт». А у него не было разве веры?
А если?
Атаман всё разъяснит. Рогов, фатишка, мог сбрехнуть зря для красного словца. Тётушка Анна Сергеевна натурально раздула историю — она же не может без этого. Ну, так вот и пошло. А атаман правду скажет. Зачем ему лгать, зачем обманывать. Если худая молва про его Олю дошла до Рогова, значит, она ходит по всему Петербургу и коснулась ушей атамана. А чуткие эти уши, особенно чуткие до всего того, что касается его милых детушек, то уже знает он досконально! Ещё часок-другой, и улетят сомнения, и Оля, чистая, как кристалл, святая и непорочная, станет его путеводной звездой, его дамой сердца во всю эту кампанию. И храбро, смело, истово будет сражаться за свою даму сердца атаманский хорунжий. Вверит себя её молитвам, и не побоится он ни сечи кровавой, ни вражеского огня, ни страшных атак, ни огнедышащих батарей. Украсится грудь его орденами, во имя её полученными, прибавится слава и войску, и ему, и, вернувшись с войны, заживёт он с ней счастливо и найдёт в ней награду за все тягости, за все лишения казачьи!
А если правда! Если правда, что изменила ему его маленькая пташечка, что не ему одному светит яркое солнышко и не его одного называют дорогие уста своим казаком? Если сам Платов подтвердит роковое известие!
И тогда не поверит казак молве!.. Останется она для него ясная, чистая, неизменная... Но забудет он её; забудет наружно, забудет навек и будет искать и найдёт славную смерть в боях за родину от сабли французской. Ещё большую славу заслужит он Тихому Дону, но слава эта будет куплена дорогой ценой — ценой его жизни! И, умирая, он повторит одно имя — имя своей Ольги — Ольги верной и неизменной...
С такими мыслями подъехал на вороном своём Ахмете Коньков к Гродно, разыскал дом атаманский и поднялся по лестнице в его горницу.
Не было страха в выражении лица его от ожидания атаманского гнева, не было дрожи в коленях. Не боялся он встретить сердитого атамана, но боялся лишь услыхать роковую весть, боялся потерять свою драгоценность.
Был тихий, тёплый вечер. В церквах служили всенощную, торговля была прекращена в лавках. Жиды, постоянные жители Гродно, куда-то поубрались, и на улицах попадались только солдаты и казаки. Платов тоже был в церкви. В вере в Бога, в молитве церковной Платов находил лучшее отдохновение от трудов и тяжких мыслей.
Долго смотрел из окон платовской приёмной на улицы засыпавшего города Коньков, и разные мысли были на душе у него. Надежда боролась с отчаянием.
Вскоре раздались шаги и кряхтение. То подымался Платов. Коньков недвижно замер у притолоки, взяв кивер по форме, касаясь пальцами лампаса. И поднялась высокая грудь, и смело смотрит взор его вперёд.
Зорко оглянул Платов ординарца, и дрогнуло что-то в лице его. Не разберёшь только что: радость или гнев.
— Здорово! — хмуро проговорил он и прошёл в свою горницу. За ним прошёл его казак, и всё смолкло.
Шибко билось сердце Конькова от ожидания.
Платов был сильно не в духе. Генерал войска Донского Краснов был назначен в отряд младшего его чином генерала Шевича; недовольный Платов заступился за своего подчинённого и отписал к Ермолову письмо, где просил разъяснить ему: «Давно ли старшего отдают под команду младшего, и притом в чужие войска?»
От Ермолова был получен едкий ответ.
«О старшинстве Краснова я знаю не более вашего, — писал он атаману, — потому что из вашей канцелярии ещё не доставлен послужной список этого генерала, недавно к нам переведённого из черноморского войска. Я вместе с тем должен заключить из слов ваших, что вы почитаете себя лишь союзниками русского Государя, но никак не подданными его»...
Письмо это Платов читал в своей канцелярии перед многими донскими полковниками. Все были жестоко возмущены. Правитель дел и особенно адьютант атамана войсковой старшина Лазарев советовали возражать Ермолову. Но Платов не рискнул бороться с сильным человеком и сказал своему правителю дел:
— Оставь Ермолова в покое. Ты его не знаешь: он в состоянии с нами сделать то, что приведёт наших казаков в сокрушение, а меня в размышление.
Отделался этой загадочной фразой Платов, но не легко было у него на сердце. Сильно болела обида в нём, а понимал он, хитрым и изворотливым умом своим понимал, что надо ему съесть, проглотить без остатка эту обиду, а иначе ещё будет хуже его «детушкам».
Переодевшись в халат на беличьем меху, крытый синим сукном, он приказал позвать Конькова.
Молча вошёл хорунжий к атаману.
Устремив на него испытующий взор, старик начал:
— Какой ты чиновник, какой офицер войска Донского, к которому имеешь честь принадлежать, когда не радеешь о славном имени, которое носишь на себе, когда забываешь Бога, отца и мать своих славных?! Тому ли учили предки твои? За то ли видишь на себе монаршие милости? Или всегда я должен за вас всех отвечать? Стыдись, господин мой, надо во всём знать честь и бояться Бога! Где кутил ты, где пьянствовал и безобразил столь долгое время? Отвечай, господин мой!
— Не кутил и не пьянствовал я, ваше высокопревосходительство, — тихо отвечал Коньков, и понемногу голос его стал возвышаться, и смело заговорил он: — Опоённый зельем, ограбленный злыми людьми, искавшими из корысти или из других причин погубить меня, лежал я больной на станции, а потом задержан был через одного жестокого помещика, имени которого я и помнить не желаю... В одном виноват перед вами, ваше высокопревосходительство, что тогда ещё, в Петербурге, не рассказал вам, как имел я случай оскорбить одного знатного господина...