До слёз покраснела Ольга Фёдоровна.

   — Ну, государи мои, совет да любовь! На меня, старика, сердиться не след, а тебе, Пётр Николаевич, спасибо за службу верную, да советую выздоравливать поскорее, недели через две начнём сражаться. Смею думать — и побеждать будем. Ну, прощайте, мои дети.

И, галантно поцеловав маленькую ручку Ольги Фёдоровны, поцеловавши и ординарца своего, Платов вышел из комнаты.

Пожали руку свитские, пожали хорунжие, Зазерсков грубовато спросил:

   — Хорошо лекарство? — и, обернувшись к Ольге Фёдоровне, сказал: — Вы мне его, пожалуйста, не разбалуйте, а он у меня хорошее дитё, разумное. Только не испортите. А ты смотри у меня. Лихость с бабой не потеряй, — и вышел.

Опять одни остались Коньков с невестой.

Понравились, полюбились эти грубоватые люди Ольге Фёдоровне. Она видела, что они любят её Петруся, и потому особенно дороги они ей стали.

Платов уехал. Казаки опять предались мирным занятиям. Хорунжие уехали по соседству к Владимирским уланам. Зазерсков днём и ночью шатался по конюшням и смотрел, чтобы казаки хорошенько выкармливали коней, Жмурин пел песни и чистил Занетто, Зайкин забавлялся с детьми, и любили они этого бородатого казака затейника и выдумщика: смастерит из щепок мельницу, дом из лучинок, голову Наполеона из куска мела — «дюже развратный, и до всего дотошный», как говорили урядники, был старовер Зайкин.

Коньков при внимательном уходе, при душевном спокойствии поправлялся скоро.

Кашель не мучил, лихорадка прекратилась, грудь перестала болеть, а ноги и руки, ежедневно растираемые Ольгой Фёдоровной, быстро оправлялись. Коньков с радостью чувствовал, как возвращались силы, желал поскорее заслужить перед Платовым свою вину и мечтал о скором окончании похода, о скорой свадьбе.

Атаман зря не скажет!

Хорошо было и Ольге Фёдоровне. И она поправлялась и полнела, и хорошела.

«Что, — думала она, — может быть выше и приятнее, как ухаживать за дорогим больным и видеть его скорое выздоровление? Что может быть приятнее чистого поцелуя?» И не понимала эта чистая девушка, как может Гретхен жить иначе. Они спали вместе в одной комнате. И почти каждую ночь слышались три осторожные удара в стекло, и Гретхен покорно вставала и уходила, чтобы вернуться под утро.

Зачем эти свидания? Что интересного в бледном Каргине, в курчавом Жмурине?

Холодностью ответила она Каргину, когда раз вечером, на крылечке, он стал ей говорить, что ему, образованному человеку, тяжело с этим мужичьём, что его обманула жена, что его преследует Зазерсков.

Даже всплакнул слегка молодой казак перед красивой девушкой, но не вызвал участливого слова, не добился ласкового взора.

«Мужичьё» было дорого Ольге Фёдоровне, потому что в них она видела людей, преданных и обожающих её и её жениха. Среди мужичья был и Жмурин, который каждый день приносил ей букет цветов и ласкал и холил «их» Занетто; среди мужичья ведь был когда то и бедный Какурин, что ради чемоданчика с бельём для своего барина пожертвовал жизнью.

Не понимала она и измены жены Каргина, а главное, не могла понять, как можно говорить такие сокровенные вещи человеку постороннему? Не видела она также и притеснений со стороны есаула.

И ни с чем ушёл «письменный» человек, думавший найти образованного, сочувствующего ему человека в невесте товарища.

Через неделю Коньков стал выходить. Тогда начались прогулки в рощу, на горы, к речке. Молодые казаки снимали шапки; старые сослуживцы, знавшие хорошо «Пидру Микулича», поздравляли с выздоровлением, новички делали фронт — и всё это радовало и тешило любящую Петруся Ольгу Фёдоровну.

Радовало её и ясное летнее небо, и зелень лугов, и тишина лесов с расчищенными дорожками, со скамейками здесь и там. Горячо молилась она во воскресеньям в кирке, куда водила и жениха, слушали вместе орган и проповедь пастора и возвращались домой счастливые тихим, мирным счастьем.

Часами сидя на выгоне, слушали они пастушью свирель и блеяние стад, смотрели в волны горного ручья, наблюдали жизнь муравьёв в лесу, прыжки забавной белки.

— Ведь и ты моя белочка! — говорил ей казак.

   — Ах ты... Сам ты белка!

И широкой волной охватывало их счастье. И не было лучше времени для них, как это лето 1813 года в Саксонии, во время роздыха от брани и сражений.

Казалось, Бог хотел вознаградить хорунжего за его лишения. И Божья награда была больше и выше, чем все кресты, все знаки отличия, данные людьми...

Но недолго длилось это блаженство.

Как минута, промелькнули две недели вдвоём; здоровье вернулось; пора было в строй.

Перемирие кончилось, полки собирались к Дрездену...

С трудом уговорил Коньков Ольгу Фёдоровну воспользоваться случаем и с транспортом раненых гвардейцев уехать к отцу в Петербург.

   — Я буду так спокойнее, моя ненаглядная, радость моя.

   — Я с тобой хочу! — капризно, как маленький ребёнок, повторяла она.

   — Нельзя, дорогая. Мы опять в разъезды, мы опять уйдём вперёд, чтобы быть очами и ушами армии, опять будем душу свою полагать за други своя, как учил нас Христос. Разве худо это?

   — Ах, голубок мой! Так хорошо было эти две недели знать, что ты в тепле, что ты со мной, что тебе хорошо. А теперь опять я буду волноваться, буду не спать, томиться, ожидая тебя.

   — Не бойся, моя радость! Война скоро кончится. Идут уже переговоры о мире.

   — Дай Бог!

В одно ясное утро в первых числах августа раздались крики для сбора, поседлали, повьючили коней казаки, сел на Занетто Коньков, и в слезах, в дорожном платье вышла проводить жениха Ольга Фёдоровна.

   — Прощай, голубчик!.. Прощай, Занетто, носи своего барина, выручай из беды... Прощай, Жмурин... Зайкин... Прощайте, друзья мои. Да поможет вам Бог. Прощайте, Аким Михайлович. Прощай, дорогая сотня! Прощайте, милые атаманцы... Ну, ещё раз прощай, Петрусь, догоняй, отстанешь, — прошептала Ольга и поцеловала пыльный сапог его.

Затем, рыдая, Ольга Фёдоровна, перекрестила его и отвернулась.

Коньков поцеловал её в губы и вскачь пустился догонять сотню.

Села в тарантасик Ольга Фёдоровна, села с ней Гретхен, тоже в слезах; хмурый жених Генрих махнул кнутом, и застучали колёса по камням.

Оглянулась Ольга Фёдоровна. Высокая едкая пыль подымалась по дороге. Сверкали копья, вверху блистали стволы ружей... И это всё, что осталось теперь от дорогого ей, бесконечно милого человека... Вот вошли в лес — вот и не видно их стало. Улегается пыль от сотни, пыль, поднятая копытами его лошади.

Оглянулся Коньков. Чёрной точкой виднелся тарантас. Глянул — кругом суровые лица, знакомое боевое выражение в глазах.

Недолго ещё подумал он про Ольгу, и весело, радостно стало на душе у него, и с хорошим предчувствием пошёл он в поход.

XXII

...Для изучения законов истории мы

должны изменять совершенно предмет

наблюдения, оставить в покое царей,

министров и генералов, а изучать

однородные, бесконечно малые

элементы, которые руководят массами...

Гр. Л. Н. Толстой. Война и мир

Всякое мировое событие неизбежно следует известным законам. Не недостаток в кавалерии, мешавший Наполеону довершать свои победы энергичным преследованием, не отсутствие военного таланта в фельдмаршале князе Шварценберге, не сомнительная храбрость немецких волонтёров и стойкость русской армии губили Наполеона и разрушали многие года созидаемую всемирную монархию.

Идея всемирной монархии не сливалась с важнейшими мировыми законами — с идеями национализма, главным образом. Русские были слишком разнородны с немцами и французами и французы — с русскими и голландцами, чтобы воля даже и гениального человека могла их спаять, — и девять лет созидавшееся великое здание рушилось само собой. На победы под Кульмом и Денневицами союзников Наполеон отвечал Люценом и Бауценом, войска плясали, как в кадрили, то наступая, то отступая. Лето оправлялись, в осень начинали борьбу. Союзники делали тысячи глупостей и ошибок, напрасно испытывая храбрость своих войск, и всё-таки действия их клонились к победе, и Наполеон медленно отступал.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: