— Давай, тебе говорят, — кричал Королёв, — а не то не посмотрю, что за тебя, подлеца, сражаемся, так тюкну по башке окаянного!
— Ишь, Мохамед подлый, — поддерживал мягким баском Пастухов, — за его нацию дерёмся, льём кровь казачью, христианскую, а они на-поди — экое озорничество!
Коньков, подъехав к рыбаку, объяснил ему на силезском наречии, что лодка нужна для переправы, что ему возвратят её и что он напрасно только поднимает шум из-за пустяков.
Но старый, седой, плохо выбритый немец и слушать не хотел увещаний Конькова.
— Я не могу отдавать свою лодку! — вопил он. — Это разбойники, а не солдаты. Французы лучше вас, я буду кричать на тот берег, пускай услышат.
— Ах ты, егупетка подлая! — начал было речитативом Пастухов, но Коньков остановил его:
— Оставь его, Пастухов. Что с дураком разговаривать! Так не хочешь отдать лодку? — по-немецки обратился сотник к рыбаку.
— Ни за что! — Рыбак схватился за багор.
Коньков рассердился. Вдруг всё лицо его налилось кровью и огоньки запрыгали в глазах.
— Бросьте его в воду, коли так! — крикнул он казакам, — и садитесь в лодку!
Приказания незачем было повторять.
Бородач, которому давно надоели эти препирательства, подсобил спереди, Королёв с Пастуховым — сзади, и рыбак был бережно поставлен на дно. Вода доходила ему по плечи. Он вдруг притих. Холод пробрал его старческое тело. Ворча и спотыкаясь, он побрёл по дну к берегу.
Казаки выехали на берег. Часть осталась держать лошадей, а шесть казаков, Воейков и Коньков сели в лодку и поплыли вниз по реке.
— Зачем вы его сбросили в воду?— тихо по-французски спросил гусарский корнет. — Старикашка простудится и помрёт, чего доброго.
— А чёрт с ним! — отрывисто сказал Коньков и стал опять внимательно смотреть на реку, высматривая лодки. Он и думать перестал о старике рыбаке.
А Воейкову рисовалась бедная комната немецкого домика; очаг, сети на стенах, седая старушонка в чепце вяжет чулок, кошка умывается в углу, и на большой деревянной постели, в груде тряпок и белья, лежит умирающий старик — он тяжело кашляет, грудь его болит, кровь идёт горлом: он жестоко простудился, приняв невольную студёную ванну. И зачем? Всё равно челнок подтягивали к берегу, могли бы и с ним подтянуть. К чему излишняя жестокость!
«Ах, Коньков, Коньков, — думал он, — как ни умён ты, а всё ещё тебя много воспитывать надо. В скольких водах не вари, а всё Пугачёвым да Разиным пахнуть будешь. Бедная Ольга!»
Коньков догадался по взгляду Воейкова, что тот всё ещё не может успокоиться, он улыбнулся ласково и сказал:
— Не сердитесь, Владимир Константинович, на то война!
Но Воейков долго не мог примириться с этим фактом.
Ночь, как всегда перед рассветом, вдруг стала темнее, вода глубже, но дали яснее. На реке тёмным силуэтом показались две лодки. Это было всё, что нужно Конькову.
— Навались! — сказал он, и челнок полетел. С лёгким свистящим журчаньем раздвигалась вода на две стороны, у самого носа подымался маленький гребешок, и далеко расходились полосы. Казаки, низовые, гребли, как заправские моряки.
На лодках сидело человек десять мужчин, и на корме лютеранский священник.
— Стой! — крикнул Коньков.
На баркасах налегли на вёсла.
— Стой, вам говорят. Стрелять буду!
И блестящие стволы казачьих ружей поднялись над челноком, и послышалось щёлканье подымаемых кремней.
На лодках перестали гресть. Пастор поднялся со своего места и тихо и убедительно заговорил:
— Христиане, мы везём здесь из Виттенберга библиотёку нашего первоучителя Лютера. Здесь все старинные священные книги, большинство рукописные. Неужели же, образованные христиане, подымется рука у вас на памятники древности, на священные реликвии человека, которого нельзя не уважать!
— Мели, Емеля, твоя неделя. К чёрту Лютерову брехню, — по-русски сказал Коньков и затем обратился по-немецки к пастору:
— В настоящее военное время эти книги имеют только относительную ценность. Не угодно ли будет вам немедленно пристать к берегу и выгрузить ваши тюки для доставки сухим путём в Лейпциг, а лодки предоставить нам.
Между пастором и гребцами начался разговор. После некоторого колебания гребцы в суровом молчании взялись за вёсла.
— А, так чёрт вас заешь! — опять, вспыхнув, крикнул Коньков. — Стрелять буду, и тюки ваши проклятые покидаю в воду!
Гребцы покорно повернули к берегу, и началась разгрузка...
К утру лодки были доставлены Кудашеву. Воейков сухо простился с Коньковым; он был разочарован. В нём не было того юношеского увлечения, которое согревало и восхищало его при первом знакомстве с казаком.
Коньков был просто грубый, широко пользующийся правом сильного человека.
Зачем было топить старика в ледяной воде, зачем оскорблять бранью и угрозами безвинных добрых людей, заступившихся за свою святыню?
Разве в этом лихость, храбрость и смелость казаков?
XXIV
...Двадцать пять ребят лихие,
Отважные молодцы,
С разных сотен собирались
И за Эльбу отправлялись...
Переправа шла бойко и поспешно. Первые лучи солнца робко золотили уснувшую реку и бросали тени от стройных тростников, когда казаки, раздетые донага, на неосёдланных лошадях толпились по берегу.
Воейков, находясь в лодке, наполненной сёдлами, амуницией и прелым казачьим бельём, смотрел на толпу голых людей, собравшихся на берегу.
Сам он не плывёт. Зачем? На баркасе есть место, а простудиться так легко! А Коньков — неужели он вплавь?
«А вон он! Вон белое, как слоновая кость, тело, тонкие упругие ноги и красное загорелое лицо... Как он дивно сложён! Он верен своему принципу: требовать от людей только того, что сам можешь исполнить, чему сам покажешь пример. Он поплывёт раздетый, как и они, на своём золотистом Занетто, не боясь простуды, не боясь утонуть. Но всё-таки он жестокий и грубый человек. У него нет жалости, человеколюбия нет. Он не уступит врагу ни одного шага, но, чтобы накормить своих казаков, не постесняется разорить деревню, пустить по миру жителей её. Разве это достойно солдата? Я думаю, он и солдата не пожалеет ради своей славы? — проносилось в голове у Воейкова при взгляде на стройное, блестящее тело Конькова. — Он подражает Наполеону — апокалипсическому зверю, который всё делает только для себя, только для своей славы и не признаёт никаких законов: ни божеских, ни человеческих».
Но Воейкову жаль было расстаться со своим идеальным Коньковым. Ночная сцена ему была неприятна.
А Коньков и не вспоминал истёкшей ночи, не думал о благодарности начальника отряда, о поздравлениях офицеров. Он был всецело поглощён своими соображениями относительно переправы; даже думы об Ольге, вечные спутницы его в походах, боях и на бивуаках, и те скрылись до поры до времени, чтобы встать потом с новой силой, с новой энергией...
— Готовы?
— Готовы, — ответили казаки.
Князь, его ординарцы и некоторые старые офицеры стояли в лодках.
— С Богом! Гусары, обождать...
— Ну, марш!— весело крикнул Коньков, ударив голыми пятками коня в бока, и кинулся в воду. Белая пена и брызги раздались и разлетелись на две стороны. Занетто погрузился в глубину, тяжело захрипел и, вытянув шею и поставив круп над водою, медленно поплыл, перебирая стройными ногами.
Коньков прилёг боком на широкую спину жеребца и, держась за гриву, покрикивал со своей живой ладьи на мешкавших казаков.
Скоро вся река покрылась белыми голыми спинами, красными и пёстрыми рубахами или чёрными пятнами лошадиных морд.
Добравшись до того берега, люди встряхивались, лошади фыркали, отдувались и звучно подёргивались всем корпусом. Лёгкий пар подымался над ними. Казаки одни побежали к лодкам и принимали одежду и сёдла, другие обтирали лошадей, чтобы просушить спину. Яркое августовское солнце освещало эту живописную картину.