— Этому можно помочь: может быть, у тебя нет денег?

— Будь у меня деньги, не было бы никакой беды!

— У меня тоже нет. Что тут делать?

Селлен опустил глаза, пока взгляд его не достиг уровня жилетного кармана Фалька, в который уходила очень толстая золотая цепочка; не потому что Селлен думал, что это золото, настоящее золото, ибо этого он не мог бы понять, как можно быть настолько сумасбродом, чтобы носить столько золота на жилете. Его мысли приняли между тем определенное направление.

— Если бы я, по меньшей мере, имел бы что заложить; но мы были так неосторожны, что в первый солнечный апрельский день отнесли наши зимние пальто в заклад.

Фальк покраснел. Он еще не делал таких вещей.

— Вы закладывали пальто? — спросил он. — Разве вам дали что-нибудь за них?

— За всё можно что-нибудь получить, за всё, — подчеркнул Селлен, — если только имеешь что-нибудь.

Перед глазами Фалька всё завертелось. Он сел. Потом он вытащил свои золотые часы.

— Что, как ты думаешь, можно получить за это вот с цепочкой?

Селлен взвесил будущие заклады на руке и оглядел их взглядом знатока.

— Это золото? — спросил он слабым голосом.

— Это золото!

— С пробой?

— С пробой!

— И цепочка тоже?

— И цепочка тоже!

— Сто крон! — объявил Селлен и так потряс руку, что цепочка зазвенела. — Но жалко! Тебе не надо закладывать своих вещей из-за меня.

— Тогда для меня, — сказал Фальк, не желавший блистать альтруизмом, которого у него не было. — Мне тоже нужны деньги. Если ты превратишь их в деньги, ты окажешь мне услугу.

— Ну, пожалуй, — сказал Селлен, не хотевший слушать своего друга. — Я заложу их! Соберись с духом, брат. Жизнь порой горька, видишь ли, но надо с ней бороться.

Он похлопал Фалька по плечу с сердечностью, редко проникавшей сквозь броню насмешки, которую он носил.

Потом они пошли.

Было семь часов, когда всё было сделано. Потом они купили красок, а после пошли в «Красную Комнату».

«Салон» Бернса только начинал играть свою культурно-историческую роль в стокгольмской жизни, положив конец нездоровой кафешантанной атмосфере, процветавшей в шестидесятых годах в столице и оттуда распространившейся по всей стране. Здесь с семи часов собирались толпы молодых людей, находившихся в ненормальном положении, которое наступает, когда покидаешь отчий дом, и длится, пока не обзаведешься своим.

Здесь сидели толпы холостяков, убежавших из одинокой комнаты к свету и теплу, чтобы встретить человеческое существо, с которым можно было бы поболтать. Хозяин делал несколько попыток занимать публику пантомимой, акробатами, балетом и тому подобным; но ему ясно выразили, что сюда приходили не веселиться, а отдыхать; нужна была комната для беседы, для собраний, где можно было бы всегда найти знакомых. Так как музыка не мешала разговаривать, даже скорее способствовала, то ее терпели, и она, мало-помалу, стала вместе с пуншем и табаком необходимым элементом стокгольмского вечера.

Таким образом салон Бернса стал клубом молодежи всего Стокгольма. И каждый кружок избрал себе угол; колонисты из Лилль-Янса завладели внутренней шахматной комнатой за южной галереей, которая за свою красную мебель и ради краткости получила прозвище «Красной Комнаты». Там непременно встречались, хотя днем все были рассыпаны, как горох; оттуда делались настоящие набеги в зал, когда нужда была велика и надо было достать денег. Тогда устраивали цепь: двое шли с боков по галереям и двое шли вдоль по залу; выходило нечто в роде невода, который редко вытаскивали пустым, так как новые гости всё время протекали.

Сегодня в этом не было надобности, и поэтому Селлен так спокойно опустился на красный диван в глубине комнаты. После того как они разыграли друг перед другом маленькую комедию, обсуждая, что бы им выпить, они решили, что надо есть. Они только что начали трапезу, и Фальк почувствовал, как росли его силы, как вдруг длинная тень упала на их стол — перед ними стоял Игберг, столь же бледный и изможденный, как всегда. Селлен, находившийся в счастливых обстоятельствах и потому бывший добрым и вежливым, тотчас же спросил, не может ли он составить им компанию, каковую просьбу поддержал и Фальк. Игберг церемонился, оглядывая содержимое блюд и стараясь прикинуть, будет ли он сыт или полусыт.

— У вас острое перо, господин Фальк, — сказал он, чтобы отвлечь внимание от тех походов, которые его вилка совершала по закуске.

— Как так? — ответил Фальк и вспыхнул; он не думал, что кто-нибудь ознакомился с его пером.

— Статья имела большой успех.

— Какая статья? Не понимаю.

— Корреспонденция в «Народном Знамени» о присутствии по чиновничьим окладам.

— Я не писал её.

— Но так говорят в присутствии! Я встретил одного знакомого оттуда; он называл вас автором, и ожесточение там велико.

— Что вы говорите?

Фальк чувствовал себя виновным на половину, и теперь он знал, что Струвэ записывал в тот вечер на Моисеевой горе. Но ведь Струвэ был только референтом, подумал Фальк, и он считал, что должен отвечать за то, что сказал, даже под страхом прослыть скандальным писакой! Так как он чувствовал, что отступление ему отрезано, он увидел, что есть только один выход: идти напролом!

— Хорошо, — сказал он, — я зачинщик этой статьи! Будем же говорить о чем-нибудь другом! Что вы думаете об Ульрике-Элеоноре? Не правда ли, интересная личность? Или, вот, морское страховое общество «Тритон»? Или Гаком Снегель.

— Ульрика Элеонора — самый интересный характер в шведской истории, — отвечал серьезно Игберг. — Я только что получил заказ на статью о ней.

— От Смита? — спросил Фальк.

— Да, откуда вы это знаете?

— Я сегодня утром отослал это обратно.

— Нехорошо не работать! Вы будете раскаиваться в этом! Поверьте мне!

Лихорадочная краска бросилась в лицо Фальку, и он говорил возбужденно; Селлен сидел спокойно и прислушивался больше к музыке, чем к разговору, который частью не интересовал его, частью не был ему понятен. Сидя в углу дивана, он мог через открытые двери, выходящие в южную галерею и в зал, переноситься взглядом в северную галерею. Через громадное облако дыма, всегда висевшее над пропастью между двумя галереями, он мог различать лица, находившиеся на другой стороне. Вдруг что-то привлекло его внимание. Он рванул Фалька за руку.

— Нет, каков хитрец! Посмотри там, за левой шторой! — Лундель!

— Да, именно, он! Он ищет Магдалину! Смотри, теперь он заговаривает с ней! Это редкое дитя!

Фальк покраснел, и это не ускользнуло от Селлена.

— Разве он здесь отыскивает себе натурщиц? — спросил он удивленно.

— Да где же ему их еще найти? Не в темноте же.

Вскоре после того Лундель вошел и был встречен покровительственным кивком Селлена, значение которого он, казалось, понимал: он вежливее, чем обыкновенно, поклонился Фальку и высказал свое удивление по поводу присутствия Игберга. Игберг, заметивший это, ухватился за случай и спросил, чего Лундель хотел бы съесть; тот сделал большие глаза: ему казалось, что он находится среди одних магнатов. И он почувствовал себя очень счастливым, стал мягким и человеколюбивым и, съев горячий ужин, он почувствовал необходимость дать исход своим ощущениям. Видно было, что он хотел сказать что-то Фальку, но никак не мог. К несчастью, оркестр играл как раз «Услышь нас, Швеция!» а затем заиграл «Наш Бог оплот надежный».

Фальк заказал еще вина.

— Вы любите, как я, эту старую церковную песнь, господин Фальк? — начал Лундель.

Фальк не знал, предпочитает ли он церковную музыку; он спросил Лунделя, не хочет ли он выпить пунша. У Лунделя были свои сомнения, он не знал, отважиться ли. Быть может, ему сперва надо было бы еще что-нибудь съесть; он слишком слаб, чтобы пить; ему показалось, что необходимо подтвердить это сильным припадком кашля после третьей рюмки водки.

— Факел искупления — хорошее название, — продолжал он, — оно указывает сразу на глубокую религиозную потребность в искуплении и на свет, явившийся миру, когда свершилось величайшее чудо, прискорбное высокомерным.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: