— Да, да. Я думаю!
— Но скажи мне, пожалуйста, как ты можешь водиться с таким шалопаем? А потом еще магистр! Ведь это настоящие нищие, у которых кроме одежды ничего за душой нет.
— Послушай, я не мешаюсь в твои дела; оставь мне мои.
— Если у тебя внизу гости, то я не знаю, что помешает мне иметь гостей здесь наверху.
— Ну, конечно!
— Ну, так подойди же, дурачок, и дай мне немного денег.
Дурачок, во всех отношениях довольный, последовал приказанию.
— Сколько тебе надо? У меня сегодня очень мало денег!
— О, мне хватит пятидесяти.
— Ты с ума сошла?
— С ума сошла? Давай-ка мне то, что я требую! Я не должна голодать, если ты ходишь в кабак и куришь.
Мир был заключен, и противники расстались с обоюдным удовлетворением. Ему не надо было есть дома плохой завтрак, он мог есть не дома; ему не надо было есть скудный ужин и стесняться дам; стесняться, ибо он слишком долго был холостяком; и совесть его была чиста, так как жена не оставалась одна, а сама приглашала гостей; и даже освободиться от неё — ему стоило пятидесяти крон.
Когда муж ушел, госпожа Фальк позвонила горничной, из-за которой она так долго оставалась сегодня в постели, ибо та объявила, что здесь в доме прежде вставали в семь. Потом она приказала принести бумагу и перо и написала следующую записку жене ревизора Гофмана, жившей напротив:
«Дорогая Эвелина!
Приди сегодня вечером ко мне на чашку чая, мы можем тогда побеседовать об уставе общества женского равноправия. Быть может, полезно было бы устроить базар или любительский спектакль. Я очень стремлюсь осуществить общество; это насущная необходимость, как ты часто говоришь, и я глубоко чувствую это, когда об этом думаю. Не окажет ли мне её сиятельство честь своим посещением? Или же мне надо сделать ей сперва визит? Зайди за мной в двенадцать часов; мы пойдем тогда в кондитерскую пить шоколад. Муж мой ушел.
«NB. Моего мужа нет».
Затем она встала и стала одеваться, чтобы быть готовой к двенадцати.
Свечерело. Восточная Ланггатан уже лежала в сумерках, когда часы на немецкой церкви пробили семь; одна только бледная полоска из переулка Ферьен падала на льняную лавку Фалька, когда Андерсен запирал ее. В конторе уже были закрыты ставни и зажжен газ. Она была выметена и прибрана; у двери красовались две корзинки с бутылками и торчавшими наружу горлышками, покрытыми красным и желтым лаком, фольгой и даже ярко-красной папиросной бумагой. Посреди комнаты стоял стол, покрытый белой скатертью; на нём стояла ост-индская бутыль с ромом и тяжелый ветвистый подсвечник из серебра.
Взад и вперед ходил Карл Николаус Фальк. Он надел черный сюртук и выглядел почтенно, но весело. Он имел право требовать приятного вечера; он сам платил за него и сам его устроил; он был у себя дома, и ему не приходилось стесняться дам; а гости его были такого рода, что он мог требовать не только внимания и вежливости, но и большего. Их, правда, было всего двое, но он и не любил большего количества людей; это были его друзья, верные, преданные, как собаки; подобострастные, приятные, всегда полные лести и никогда не противоречившие. Он мог бы за свои деньги иметь лучшее общество, им он и пользовался два раза в год, — обществом старых друзей своего отца; но он, говоря откровенно, был слишком большим деспотом, чтобы уживаться с ними.
Было три минуты восьмого, а гости еще не пришли. Фальк становился нетерпеливым. Он привык видеть этих людей минута в минуту, когда он их звал. Мысль о необычайно ослепительной обстановке и её поражающем впечатлении задержала еще на минуту его нетерпение; вслед затем вошел Фриц Левин, почтовый чиновник.
— Доброго вечера, дорогой брат… Нет!.. — Он остановился, снимая пальто, и изобразил удивление пред великолепием приготовления, как бы собираясь свалиться от изумления на спину. — Семисвечник и ковчег завета! Бог мой, Бог мой! — восклицал он, увидев корзину с бутылками.
Снимавший пальто под взрывом этих хорошо заученных шуток был человеком средних лет, чиновничьего типа, модного двадцать лет тому назад: усы и бакенбарды, висящие вместе, волосы на косой пробор и coup-de-vent. Он был бледен как труп, худ как саван, был изящно одет, но казалось, что он мерзнет и тайно знаком с нищетой.
Фальк поздоровался с ним грубо и с видом превосходства, отчасти обозначавшим, что он презирает лесть, особенно же исходящую снизу, отчасти — что вошедший был его другом. Подходящим поздравлением по поводу назначения он считал напоминание о назначении его отца капитаном гражданской милиции.
— Не правда ли, приятное ощущение иметь королевское полномочие в кармане! А! Мой отец тоже имел королевское полномочие…
— Прости, дорогой брат, я только утвержден.
— Утверждение или королевское полномочие — одно и то же; не учи, пожалуйста! Отец мой тоже имел королевское полномочие…
— Уверяю тебя…
— Уверяешь? Что значит, уверяешь? Не думаешь ли ты, что я стою здесь и лгу? Скажи, действительно ли ты думаешь, что я лгу?
— Нет, никоим образом! Ты не должен тотчас же так сердиться!
— Значит, ты признаешь, что я не лгу, — следовательно, ты имеешь королевское полномочие. Чего же ты стоишь и болтаешь чепуху! Мой отец…
Бледный человек, за которым, казалось, еще при его входе в контору гналась толпа фурий, бросился теперь к своему благодетелю, твердо решившись действовать быстро до начала пиршества, чтобы потом быть покойным.
— Помоги мне, — простонал он, как утопающий, вытаскивая вексель из кармана.
Фальк сел на диван, позвал Андерсена, приказал ему откупорить бутылку и стал приготовлять пунш. Потом он ответил бледному человеку.
— Помочь! Разве я не помогал тебе? Не занимал ли ты у меня неоднократно, не возвращая мне? Что? Разве я тебе не помогал? Как ты думаешь?
— Мой дорогой брат, я хорошо знаю, что ты всегда был со мною любезен.
— А теперь ты ординариус! Не так ли? Теперь всё пойдет к лучшему! Теперь все долги надо бы уплатить и начать новую жизнь. Это я уже слышу восемнадцать лет. Какой оклад ты теперь получаешь?
— Тысячу двести крон, вместо восьмисот, которые я получал раньше; но теперь послушай: полномочие стоит 125, в пенсионную кассу вычитают 50, итого 175! Где их взять! Но теперь, самое худшее: должники наложили арест на половину моего оклада; значит теперь я должен существовать на шестьсот крон, в то время как раньше я имел восемьсот — и этого я ждал девятнадцать лет! Большая приятность стать ординариусом!
— Да, но зачем же ты наделал долгов? Не надо делать долгов; никогда не надо!
— Когда долгие годы получаешь только сто риксдалеров…
— Тогда нечего вам служить. Но всё это меня нисколько не касается! Нисколько не касается!
— Не подпишешь ли еще один только раз?
— Ты знаешь мои убеждения, я никогда не подписываю. Довольно.
Левин, казалось, привык к таким отказам, и он успокоился. В это мгновение пришел и магистр Нистрэм и прервал разговор двух друзей. Это был сухой человек таинственного вида и возраста; его занятие тоже было таинственно — он, будто бы, был учителем в школе южного предместья, но в какой именно, этого никто не спрашивал, и он не был склонен говорить об этом. Его назначение в обществе Фалька было, во-первых, именоваться магистром, когда другие могли это слышать, во-вторых, быть преданным и вежливым, в-третьих, приходить изредка занимать, но не свыше пятерки, ибо принадлежало к числу духовных потребностей Фалька, чтобы люди приходили к нему занимать, конечно, очень немного; и в-четвертых, писать стихи в торжественных случаях, и это было не маловажнейшим в его миссии.
Теперь Карл Николаус Фальк сидел на кожаном диване (ибо не должно было забывать, что это его диван), окруженный своим генеральным штабом или, как можно было бы тоже сказать, своими собаками. Левин находил всё необыкновенным, — пунш, стаканы, сигары (ящик был взят с камина), спички, пепельницы, бутылки, пробки, проводки — всё. Магистр выглядел довольным, и ему не приходилось говорить, это делали двое других; он должен был только присутствовать, чтобы, в случае необходимости, быть свидетелем.