— Я уж дело свое буду делать, лишь бы другие работали! А для этого вы должны мне помочь, тетка,— сказал в заключение Карлсон.
Он сознавал, что нелегко ему будет отвоевать себе положение военачальника, так как рядовые давно на местах.
Среди непрерывной беседы о том, каким образом и каким способом вступит Карлсон в управление и будет охранять свое начальническое положение, вернулись они домой. Карлсон старался внушить старухе, что это начальническое положение является главным условием для процветания мызы.
Теперь должна была быть прочитана проповедь, но из мужчин никто не явился. Оба стрелка с ружьями пошли в лес; Рундквист, как всегда, скрылся где-то на освещенной солнцем горе. Так было всегда, когда надо было выслушать слово Божие.
Карлсон уверял, что можно обойтись и без слушателей, а что если не затворять двери, то, пока горшки будут закипать в печке, девушки тоже услышат кое-что из прочитанного.
Когда старуха выразила свое сомнение по поводу того, сможет ли она прочесть, то Карлсон сейчас же выказал готовность это исполнить.
— Ага! Я на прежнем своем месте часто читал проповеди; это меня не затруднит.
Старуха раскрыла календарь и отыскала текст этого дня, а именно второе воскресенье после Пасхи, посвященное доброму пастырю.
Карлсон взял с полки лютеранскую книгу проповедей и сел на стул посреди комнаты; тут мог он воображать себе, что его хорошо услышат и увидят его подчиненные. Затем он развернул книгу церковных песнопений и запел громким голосом текст писания снизу доверху по всей гамме, как это делали при нем однажды приезжие проповедники и как ему уже приходилось самому делать.
— «И сказал Господь пришедшим к нему иудеям: Я есмь пастырь добрый: пастырь добрый полагает жизнь свою за овец. А наемник, не пастырь, которому овцы не свои, видит приходящего волка, и оставляет овец, и бежит».
Поразительное чувство личной ответственности охватило чтеца, когда он произнес следующие слова: «Я есмь пастырь добрый». Он многозначительно взглянул в окно, как будто желая увидеть обоих отсутствующих наемных рабочих, Рундквиста и Нормана.
Старуха грустно кивнула головой и взяла кошку к себе на колени, как бы принимая в свои объятия заблудшую овцу.
Карлсон же продолжал читать дальше дрожащим от волнения голосом, как будто он сам написал эти строки.
— «А наемник бежит — да, он бежит,— повторил он,— потому что наемник (почти крикнул он) не радеет об овцах».
— «Я есмь пастырь добрый; и знаю Моих, и Мои знают Меня»,— продолжал он уже наизусть, так как он эти слова знал по катехизису.
После этого он уже продолжал слабым голосом, опустив глаза, как бы глубоко страдая за злобу людскую, и вздохнул. Особое ударение, которое он придавал словам, выразительные взгляды по сторонам указывали на то, что он с болью в сердце указывает на неведомых злодеев, не желая их открыто обвинять.
— «Есть у Меня и другие овцы, которые не сего двора; и тех надлежит Мне привесть: и они услышат голос Мой!»
Затем он прошептал с лицом, засиявшим улыбкой, пророческим тоном, полным надежды и уверенности:
— «И будет одно стадо и один Пастырь».
— И один Пастырь! — повторила старуха, мысли которой были далеко от мыслей Карлсона.
Затем он взял в руки книгу проповедей и сначала сделал кислое лицо, когда, перелистав страницы, увидал, что это была длинная история; но затем набрался мужества и начал. Тема не вполне соответствовала его намерениям; она больше придерживалась христианской символической стороны; поэтому-то он и не был столь воодушевлен, как при чтении текста. Он быстро пробегал по столбцам, а когда переворачивал страницы, то доводил быстроту до того, что влажными пальцами переворачивал сразу по две страницы, стараясь, чтобы старуха этого не заметила.
Когда же он увидал, что приближается конец, то, боясь сразу наткнуться на «аминь», стал читать менее быстро. Но было поздно: переворачивая в последний раз страницы, он слишком сильно намуслил большой палец и повернул сразу три страницы, так что «аминь» очутилось на самом верху следующей страницы; казалось, что он ударился головой о стену.
От этого удара старуха проснулась и, полусонная, взглянула на часы.
Карлсон поэтому повторил еще раз «аминь», причем прибавил:
— «Во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа и ради нашего спасения».
Чтобы не сразу прервать и в виде обещанного примирения, он прочел «Отче наш», так тихо и трогательно, что старуха, которую в эту минуту осветило солнце, еще раз склонила голову.
Она успела разгуляться от сна, пока Карлсон, желая избежать неприятных объяснений, склонил голову на левую руку, произнося тихую молитву, которую неловко было бы прервать.
Старуха тоже чувствовала себя виноватой и, желая доказать, что была внимательна, постаралась в прочувствованных словах выразить свое душевное волнение. Но Карлсон на полуслове прервал ее и с твердостью пояснил, что и в тексте, и в собственных словах Спасителя сущность лишь одна: одно стадо и один пастырь! Исключительно один, один для всех, один, один, один!
В это мгновение раздался призывающий к обеду крик Клары. Из глубины леса раздались в ответ два радостных крика, а затем выстрелы; а из трубы кузницы донесся, как бы из пустого желудка, обычный возглас Рундквиста: «Пу!» — который всякий узнавал.
А затем вскоре собрались к обеденному котлу заблудшие овцы. Старуха встретила их упреком за их отсутствие. Но каждый из них ответил, не оставаясь таким образом перед старухой в долгу; они сожалели, что не слыхали зова, а то немедленно бы пришли.
Карлсон держал себя с достоинством, как приличествовало во время воскресного обеда. Рундквист же намекал в неясных выражениях на «замечательные» успехи ведения хозяйства. Карлсон усмотрел в этом то, что он примкнул к оппозиционной партии — и ею покорен.
После обеда, состоящего из двух сваренных в молоке с перцем гагар, мужчины ушли спать; но Карлсон вынул из ящика книгу церковных песен и сел на дворе на возвышении, на сухом камне. Он сел спиной к окошку хижины, чтобы можно было и подремать.
Старуха нашла, что это много обещает, так как обыкновенно послеобеденные часы по воскресеньям пропадали у всех даром.
Когда Карлсон решил, что прошло достаточно времени для молитвы, он встал, вошел, не постучавшись, в комнату и выразил желание осмотреть свою каморку.
Старуха хотела это отложить до другого времени, под предлогом, что надо прибрать стол; но Карлсон настаивал, и в конце концов старуха повела его на чердак…
Под самым коньком крыши находилось что-то вроде четырехугольного ящика; наверху в нем проделано было окошечко, которое в настоящую минуту было завешено полосатой синей шторой. В каморке стояла кровать, а возле окна стол с графином воды. По стенам что-то висело, похожее на платье, завешенное простыней; и, действительно, подойдя ближе, Карлсон увидел, что то было платье; тут выглядывал воротник от лифа с висячей отделкой, там показывались брюки. На полу стояла целая армия мужских и женских башмаков и сапог. За дверью стоял массивный, окованный железом сундук с медной замочной бляхой.
Карлсон поднял штору и отворил окно, чтобы очистить воздух от запаха сырости, камфоры, перца, полыни. Потом он положил на стол свою шапку и объявил, что здесь ему хорошо будет спать. Когда старуха высказала опасение, как бы ему не было холодно, он объявил, что привык спать в холодной комнате.
По мнению старухи, дело шло слишком быстро; она хотела сначала убрать платья, чтобы они не висели в табачном дыму. Карлсон тут же дал слово, что курить не будет; он просил и заклинал ее оставить висеть платья. Он говорил, что и не взглянет на них, что тетка не должна ради него беспокоиться и убирать вещи. Он вечером будет ложиться прямо в постель, а по утрам будет сам выливать воду от умыванья и убирать постель. Никому не надо будет и входить сюда. Он говорил, что понимает, что тетка озабочена своим имуществом и что его действительно тут немало.