— А я и хочу, — подавив обиду, поспешно сказала Аля. — Разве вам Женя не говорил? Честное слово, я буду учиться, Екатерина Тимофеевна. Я ведь очень хорошо в деревне училась. Правда, здесь спроса больше, но ведь там мне помочь абсолютно некому было, а тут Женя… А если его куда пошлют, я с ним — с радостью, минуточки не задумаюсь!..
Но тут Аля заметила, что ее слова вовсе не действуют на Екатерину Тимофеевну. И она сразу осеклась.
— Вы совсем не потому… Просто вы не хотите, чтобы Женя со мной дружил. Потому что я деревенская, и потому…
— Нет! — заставила себя крикнуть Екатерина Тимофеевна. И добавила уже тихо: — Я сама деревенская… Но лучше, Аля, для жизни, когда по себе выбираешь.
— А я по себе, — с убежденностью сказала Аля. — Какого мне еще надо?..
«Вот ведь навязалась!.. — подосадовала Екатерина Тимофеевна. — Ну как ей всю правду сказать? Она за собой никаких грехов не видит…» И начала опять с того, что пообещала Але и комнату отдельную выхлопотать или еще того лучше: на другое предприятие ее устроить, где и заработки выше, и квартиру сразу дадут, и техникум свой там есть — все условия хорошие. Но только чтобы она отступилась от Женьки. Мало ли еще встретится хороших ребят?
— Ох, какая же вы!.. — вдруг сказала Аля и поднялась. — Я и не думала, что вы такая. Разве я вам не сказала честно: я люблю Женьку! Вы, наверное, не любили никого, раз думаете, что легко бросить?..
Она повернулась и пошла. И у Екатерины Тимофеевны не нашлось слов, чтобы ее задержать. Она подумала: «Все, что сказала, — все впустую!..»
Но оказалось, не впустую: дней через пять после того к ней пришла Дуська Кузина, язвительная и холодная.
— Сжила, значит? — прищурившись, спросила она и села без приглашения. — Своя-то рубашка ближе к телу оказалась, товарищ Беднова. А я ведь правду думала, что ты у нас такая сознательная.
— С ума, что ль, сошла? — удивилась Екатерина Тимофеевна, но сердце у нее упало.
— Сошла — в Белых Столбах сидела бы…
И Дуська с ледяной суровостью рассказала, что Аля, даже расчета не оформив, все бросила и уехала в деревню.
— Говорят, два дня прометалась, а потом была такова. Ты не думай, она никому ничего не сказала. Это я сама догадалась, какой ее ветер поднял.
— О чем же ты, интересно, догадалась? — тихо спросила Екатерина Тимофеевна.
— Да обо всем… Ты думаешь, я ум-то до конца с мужиками растеряла? Немножко осталось. Пока Евгения дома нет, ты ее и намахала. Что она против тебя с твоим авторитетом? Перышко птичье. А ведь только было жизнь начала…
Екатерина Тимофеевна собрала всю свою волю.
— Что это ты вдруг такая добрая стала? И как ты можешь говорить? А если это сам Женька решил покончить?
Дуська криво усмехнулась.
— На сына-то хоть не ври. Сын у тебя сто сот стоит!
Она полезла в сумочку, достала измятое письмо.
— Почтальон сегодня девчатам в общежитии отдал, а они мне принесли, чтобы в деревню адрес узнать. Сейчас скажешь, зачем я чужие письма смотрю! А ты бы не прочитала? Мне Алька тоже не вовсе чужая…
И подала конверт Екатерине Тимофеевне.
«Здравствуй, Аленький! — писал Женька. — Как жизнь, работа? Как даются науки? Вижу тебя, склоненную над тетрадкой в „тиши“ общежития. Перо скрипит, пальцы, конечно, в чернилах, на носу пот проступает от серьезности… Трудно, малыш, понимаю!
Что пишут из твоих „Гусят“ или „Поросят“, как их там?.. Маленький Ягодкин здоров? Что касается меня, то я в норме, хотя в первый раз в жизни тоскую. Запустил даже кастровскую бороду, и видик у меня тот!.. Прошу, Аленький, узнай, как там мать… Хотел я ей написать, но пока не решаюсь. Пусть уж страсти улягутся…»
Строчки поплыли, Екатерина Тимофеевна сжала и без того мятый конверт.
— Вот, — уже мягче сказала Дуська, — вот видишь, Катя… А письмо-то отдай, я его Альке перешлю.
— Погоди, — тихо отозвалась Екатерина Тимофеевна. — Надо это все как-то… Ты мне оставь адрес, я сама напишу…
Дуська ушла, а Екатерина Тимофеевна долго еще сидела, подперев кулаком отяжелевшую голову.
Потом она встала, отворила окошко. День был совсем голубой, свет мягко бил по глазам, воздух плыл и нес с собой запах взрезанного арбуза и еще чего-то влажно-сладкого, непривычного после холодной зимы.
Стоя под этим потоком весны, Екатерина Тимофеевна напряженно думала о том, как ей себя побороть, укротить, загнать в самый дальний угол души свое смятение, свою боязнь, свое растревоженное самолюбие. И она чувствовала, что слабеет в борьбе с самой собой.
— Господи! — сказала неверующая Екатерина Тимофеевна.
В середине мая Дуська провожала Екатерину Тимофеевну на вокзал.
— К моим зайди. От Алькиного дома наискосок через улицу. Гостинцев бы послать, да ты как-то вдруг… Матери вот десятку передай, пусть не обижается: к Троице сама соберусь. — И Дуська потянула из сумочки деньги, а с ними и платок, готовая, как видно, заплакать. — Ну, счастливо тебе, Катя!
— Спасибо, — сказала Екатерина Тимофеевна, — спасибо тебе. Вернусь, тогда…
Она хотела еще сказать, что им бы опять следовало дружить, не сторониться друг дружки. Она даже чувствовала себя в эти минуты виноватой, что тогда, восемь лет назад, легко отступила, не билась за Дуську до последнего… Но объяснять было уже некогда: вагон трогался.
Екатерина Тимофеевна села у окна.
…На рассвете паровоз окутал паром маленькую станцию. Вдоль путей била молодая, ясная трава. Прямо за станцией лежало поле, черное, перебуровленное плугами. Над ним кружились и неторопливо опускались грачи, слетая с черных мохнатых гнезд, свитых на березах вдоль большака.
Екатерину Тимофеевну подвез какой-то колхозник на порожней тележке. Она не без проворства заскочила на грядку: так ли еще, бывало, прыгала она к отцу на воз с травой!..
Из-под колес летела жирная, успевшая отойти на утреннем солнце земля. Тарахтела тележка, пахло конем, нагревшимся в беге. Поехали полем, потом зеленым яром, в котором стояла талая вода и с черного, мягкого дна тянулись тонкие нити трав. Потом поднялись на взгорок, весь в белых крапинках первых цветов, и глазам открылась даль, уже теплая, со всеми запахами поля, молодой ореховой засеки, с ворчанием разбухшего ключа, с белизной черемухи и мельканием стрижей. Впереди была деревня…