А рядом, за сетчатой оградой заводских домиков в полном цвету плотной стеной стояла благоухающая сирень, на фоне которой, сверкая снежной кипенью цветов,  выделялась густая изгородь невысокого боярышника.

Все мы, прослушавшие бурный экспромт трубачей, поняли, что ослепительно яркая игра первого корнета, этого безусого и откровенно развязного юнца, стоила игры всей «золотой орды».

А после этого началось... Чуть ли не ежедневно Наконечный предъявлял адъютанту новую, только не музыкальную, а дипломатическую ноту. То требовался спирт для промывки клапанов, то перед самым выступлением полка у кого-нибудь из музыкантов вдруг пропадали сапоги. То надо было послать человека, — конечно, из музыкантской команды — в Одессу для пайки басов.

Афинус, сопровождая в этих вылазках капельмейстера, издевательски доказывал адъютанту:

— У нас в Одессе говорят: лопни, но держи фасон.

— Загонят они меня на тот свет, — жаловался Ратов, — и будет мне гроб с музыкой.

Во время демобилизации старых возрастов покинул ряды полка наш штаб-трубач. Адъютант, вызвав Афинуса, спросил:

— Знаешь, что за штуковина кавалерийские сигналы?

Скавриди усмехнулся:

— Вы акнчательно смеетесь с меня? Это которые в ми-бемоле большой октавы? Нам их сыграть — раз плюнуть!

«Акнчательный» было любимым словечком музыканта, и произносил он его на свой лад и с особым смаком.

— Эти трабимоли для меня — потемки, — ответил Ратов. — Возьми трубу, сыграй!

И вот невзрачная сигналка, до того умевшая издавать лишь вялые и постные звуки, в руках Афинуса, словно повинуясь какому-то волшебству, преобразилась. Знакомые мелодии сигналов, исполнявшиеся теперь с мягкой напевностью, приобрели новое звучание и как будто иной смысл. Возбуждая в сердцах дух отваги и призывая к подвигу, они и впрямь способны были удваивать силы кавалеристов.

За дополнительное вознаграждение, конечно, Скавриди охотно согласился взять на себя функции и штаб-трубача. 

Ловкие оркестровики не терялись нигде и никогда. В селах, где квартировал полк, ни одна свадьба не обходилась без них. Если люди не могли позвать весь оркестр, то Скавриди обязательно был среди званых.

Но не было дня, чтоб кто-нибудь не приходил с жалобой на Скавриди. То он обставил вольного сапожника, то надул кого-то из своих.

— Вот тут у меня, — многозначительно потряс он нотами перед глазами многоопытного адъютанта, — не музыка, а нечто особенное, настоящее антик-маре с кандибобером. Как говорят у нас в Одессе, возьмите в руки — имейте вещь. Товарищ Наконечный, наш дудельмейстер, сочинил специально для нашего полка эксбирибиндинский марш.

— Ну и что ж? Сыграете — послушаем, — ответил Ратов.

— Вы тоже хитрый, товарищ адъютант. На старом месте, если мы писали для полка марш, нам выдавали новые брюки.

Ратов, полагая, не без оснований, что «эксбирибиндинский» марш — не что иное, как грубая перелицовка, от сделки отказался.

В Сальницах явилась к нашему врачу немолодая селянка с просьбой дать ей средство от крыс. Век не знали этой пакости, а тут завелись. И главное, на что набросились — на сырые яйца. Когда же в штабе узнали, кто постоялец женщины, все смекнули, в чем дело. Вызванный к адъютанту первый корнет сознался, что выпил яйца он, сделав в их скорлупе по два чуть заметных булавочных прокола.

Особое пристрастие питал Скавриди к обменным операциям. Менял солдатский ремень на ремень, сапоги на сапоги, папаху на папаху. Оборотистый трубач не оставался внакладе. Музыканты шутили: в Одессе Афинус пытался променять хибарку своей мамаши на памятник Ришелье.

— При трубе ты, Афоня, бог, — откровенно говорили ему кавалеристы, — а без трубы ты натуральный одесский арап...

Одного нельзя было отнять у Скавриди — его тонкого мастерства. Инструментом он владел безукоризненно. И кто бы сказал, что сердцу юного трубача не было чуждо бескорыстие? Часто, а особенно в лунные  ночи, навевавшие и на молодых, и на пожилых бойцов воспоминания о родимой сторонушке и о близких сердцу, сельская тишина вдруг нарушалась волшебными звуками. Чувствовалось, что в эти минуты какая-то светлая грусть льется с серебряным журчанием из души большого музыканта.

Афинус, очевидно вспомнив одесские фонтаны, девушку, ради которой к его музыкальной эмблеме было припаяно пронзенное стрелами сердце, перевоплощал на своей чудо-трубе мотив заурядной песенки в трогающую до слез, задушевную мелодию.

А меж тем исполнял Скавриди незамысловатую, популярную в одесском порту и на окраинах песню:

Спрятался месяц за тучи

И больше не хочет гулять,

О дай же мне, милая, руку

К пылкому сердцу прижать...

Однажды на командирских занятиях, во время перекура, взводный Почекайбрат, камеронщик из Кривого Рога, нацеливаясь на пухлый кисет Скавриди, пробасил:

— Насыплю в трубочку табаку и все горе закручу. Угости, Ахвинус, я же тебе друг!

— Говоришь, друг? — все же протягивая взводному кисет, ответил Скавриди. — Вот в Одессе был у меня друг. Из нашего же брата — доремифасольщика.

— А что оно обозначает — ду-рень мий, ква-соль-щик?

— До-ре-ми-фа-соль-ля-си — эти семь нот знает и корова. И только человек сумел из них создать свои музыки и песни. Так вот, мой одесский друг был натуральный студент. Другие студенты лезли в разные пушкины, а носили дамские косыночки заместо кепок, размалевывали себе грудь жар-птицами, для форсу, конечно. А мой студент бросил свои гимназии, плюнул на всякие физики-химии, отпихнул от себя папашкины-мамашкины перины, сверходеяльники, фаршированные щуки и свиные грудинки... Надо было послушать, как он своим заколдованным смычком разрывал на куски сердца наших одесситов. Врать не буду — мы не видели самых слез, но его чудо-скрипочка таки да плакала...

Взволнованный приятными воспоминаниями, Афинус на миг осекся, а потом продолжал:

— Когда начались всякие завирухи и завирушки, музыкантов звали на митинги, а за это, не жалеючи, кидали в наши картузики спасибо. А эти купюры никто из одесских булочников не принимал. Вкратцах, первые одесские скрипки и те клали зубы на полку. Так это разве вопрос? Мы же тоже были за революцию. Взять хотя бы мою мамуню Афину Михайловну. У нас имя одно — я Афинус, она Афина. Знаете — есть прачка и прачка, а она стирала мешки из-под соли в амбарах Архипа Малосольного. Революция спасла маму от каторжной работы, но хлеба от этого у нас не прибавилось. Вот тут-то я и познакомился с Наумчиком. Дай ему бог здоровья...

Скавриди, польщенный вниманием слушателей, взволнованно продолжал:

— Мой друг из тех семи вышесказанных нот на ходу рвал подметки и сочинял семьдесять семь переживательных романцев. Вкратцах, нас знала вся Одесса. Другие музыканты перлись на Фонтаны, а мы с моим другом не вылазили с Молдаванки и Пересыпи, в том числе и одесского порта. И хотите знать, из каких классов мой друг? Так его отец и по сегодня главный инженер Одесской электрической станции. Скажу по совести: копейка копошилась... Наумчик, с его голубыми глазами, которые бог приготовил для ангела, а подобрал бродячий музыкант, с пурламутрными пуговичками на белом пикейном жилете, с шелковым бантом на шее, горел на солнце, как мой медный корнет, а я в своих шматах был похож на обшарпанную скрипочку моего друга.

Власти приходили новые, мы с Наумчиком все играли и играли по-старому. А тут вздумал знаменитый Мишка Япончик составить свой воровской полк. Многие наши клиенты записались к Мишке. Стали звать и нас. Мне это не очень светило, а Наумчик говорит: «Нельзя отрываться от публики. Послужим и мы революции». Оставили мы нашу Одессу и увидели, что такое боевой фронт. Простой человек вполне склонный до музыки, а тем более наша публика — вор. Он готов отдать с себя все, сыграй ему только:

За город наш Одессу

И за одесских краль

Мильёнов мне не жалко

И головы не жаль.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: