«Оно, конечно, теперича время такое, что кулаками уже не мода размахивать, — сказал Горский. — Но этому барбосу ты, взводный, заехал законно. У них повсегда так: как в ящике интересный груз, они его кокают. А второе, бессовестная харя, — повернулся он к побитому, — кто бы мычал, а ты бы, подхорунжий, и помолчал, давно ли сбросил гайдамацкий жупан? Вон отсюдова, барбос».
— А вас позвал в ресторан? — поинтересовался Ратов.
— Где там! — взмахнул рукой сотник. — «Знаю, — говорит он нам, — дело у вас затянулось. Сами виноваты. Теперича кинулись к береговой босоте. Очень уж вы деликатничаете с тем сахаром. И то скажите спасибо тому в соломенной шляпе, который только здесь был. Давно бы уркаганы расклевали ваш сладкий корм». Спрашиваем: «Кто он — главный милицейский чин?» Горский усмехнулся: «Энто главный киевский налетчик Мунчик». А взводный говорит: «Я думал, что энтих паразитов, энтого элемента уже и нет на нашей земле, а если есть, то только в тюряге». Горский присел на край стола и отвечает: «Вижу я, товарищи, крепко же вы отстали от жизни. Что такое нэп? Энто мир промежду советской властью и буржуазией». Почекайбрат тут же перебивает милицию: «Не мир, а временное перемирие». — «Пусть будет по-вашему, — говорит Горский. — Нэп, видишь ли, есть и перемирие милиции с преступным миром. Без этого, повторяю, давно уж уперли бы ваш сахарок. Мунчик дал своей бражке приказ — «не трожьте». Недавно на митинге у московского наркома «выгрузили» какие-то памятные часы. Вызвал я Мунчика. Прошли сутки — и пропажа вернулась к хозяину. Сейчас мы действуем по правилу: «Живи и жить давай другим». А наш взводный ему режет в глаза: «А наше правило таковское: пусть подохнут гады, чтобы люди могли жить». Горский махнул рукой: «Так вот, советую вам по-дружески, заканчивайте поскорей вашу коммерцию. Никто не знает, долго ли быть перемирию. Как пойдет война между милицией и Мунчиком, не уцелеть вашему сахарку. Лежите вы на нем, как собака на сене — сам не гам и другому не дам».
— Смотри, — осклабился трубач, — выходит, этот киевский Мунчик — птица на манер нашего Мишки Япончика...
— Попрощались мы, вышли на улицу, — продолжал Ротарев, — а там уже дожидался какой-то кустарь-ландринщик. Не терпелось ему завладеть нашим добром. Привел он настоящего мыловара, сторговались мы с ним — и баста. Возрадовались бесконечно, потому уже повсюду мерещился нам энтот чернявенький Мунчик. На остаток сахару — а его было целых три пуда — закупили со взводным все, что наметили...
— А что вы там еще накупили? — с нескрываемой ревностью спросил Кикоть. Ради того сахара и он потрудился немало. Таскал дрова для завода.
— Окромя мыла мы привезли кое-что поинтереснее... — загадочно продолжал уралец.
— За маклерство, наверное, отхватили себе по паре хромовых сапог? — неуверенно сказал Скавриди.
— Отхватили мы со взводным не по одной паре, а полный мешок обуви. И обувь эта особенная — сафьяновые чувячки. Казачата нашей «татарской сотни» шибко уважают сафьян. Окромя этого сто ученических досок привезли. С трудом напали на них. Излазили все базары, а нашли только в Святошино. Насчет энтой штуковины был нам особо строгий наказ Мостового. А сейчас через энто самое мне мои хлопцы, думаю, и тебе, Храмков, твои, и тебе, Кикоть, уши прожужжали. Во время переходов сидит энто в седле какой-нибудь будущий Пушкин, рисует грифелем на доске и все бубнит: Пе, и — пи, ше, у — шу... пишу...
Слушатели в ответ на сетования Ротарева дружно рассмеялись. Прерывая общий смех, Ратов задумчиво сказал, взглянув на сотника-уральца:
— А видать, Хрисанф Кузьмич, твой землячок не простой, а особенный тип. Не зря поперли его из корпуса. Давно по нему решетки скучают.
И действительно, вскоре Горский оказался в одной шайке с налетчиками и ворами и вместе с ними был расстрелян по приговору советского суда.
Лукавый Лука
Когда у Майдана Голенищева наши казаки тушили объятые пламенем стены пасеки, Мостовой вывел из кустов бересклета двух малышей.
Девочка лет пяти озиралась вокруг испуганными глазами-незабудками. В смуглых ручонках она держала лукошко с ягодами. Мальчик, не по сезону одетый в длинный, до пят, вельветовый пиджак, прячась за спиной сестры, смотрел волчонком из-под нахмуренных светлых бровей.
— Чьи будете, светлячки? — стараясь говорить поласковее, спросил Мостовой.
Дети упорно молчали. Но грузная торба из старого рукава, висевшая через плечо девчонки, говорила о многом.
Мостовой, порывшись в кармане, извлек два куска колотого сахара. Девочка взяла гостинец сразу. Мальчик долго от него отказывался, но, взглянув на сестру, протянул руку за лакомством. Девочка сняла с плеч торбу, опустила ее на траву.
— Передайте таткови. Лежит связанный на подводе.
— Как его звать? — спросил Мостовой.
— Богдан! — ответили в один голос дети.
— А по-лесовому?
— «Божа Кара!» — гордо отчеканил мальчик. Сбросив тяжелый пиджак, угрюмо добавил: — И это таткови.
Казак Запорожец, услышав сердитый голос малыша, выругался:
— Бандитское семя! Нет вершка от горшка, а как смотрит, волчонок!
— Брось, Максим, — осадил бойца Мостовой. — Дети за отцов не отвечают.
— Где ваша хата, светлячки? — присев на корточки, сочувственно спросил Мостовой.
— Наша хата за лесом, — доверчиво ответили малыши, — в Клопотовцах.
— Попрощайтесь с татком и марш к мамке. Сами и передадите ему торбу и спинжак. Тебя же, Максиме, прошу, присмотри за атаманами. А то как бы «Божья Кара» не убежала от кары народной...
Помню, мы все тогда жалели детей атамана. Если бы их было только двое — этих убитых горем несчастных ребят!
Казалось, что со всех сторон доносится тревожный крик: «Спасите наши души! Спасите наши души!» И надо сказать, что усилиями нашей партии, усилиями таких людей, как Мостовой, множество и множество душ было спасено.
После операции у Майдана Голенищева мы с комиссаром дивизии Лукой Гребенюком и Мостовым с напряженным выниманием слушали у нас в штабе, уже в Литине, сбивчивое повествование атамана «Божья Кара» — Богдана Цебро. Что-то общее было в зверином облике этого обитателя лесных трущоб с петлюровцем Максюком, захваченным год назад в Грановском лесу на Гайсинщине.
Те же небрежно выбритые щеки, тот же землистый цвет лица — результат неспокойных ночевок в землянках и постоянного напряжения нервов, тот же настороженный, явно недружелюбный взгляд исподлобья и тот же отталкивающий, дающий о себе знать на расстоянии, густой козлиный запах — обязательный спутник неопрятных, долгое время лишенных бани людей.
Но если крутой и тонкий нос Максюка придавал его обрюзгшему лицу грозное, можно даже сказать, свирепое выражение, то заурядная, с коротким вздернутым носом физиономия Цебро и наполовину, по всей длине, отсеченное ухо не вязались ни с «высоким предназначением», ни с грозной кличкой атамана.
Еще на обратном пути в Литин душевно взъерошенный Братовский-Ярошенко, морщась от сыпавшихся на его голову проклятий, советовал обратить внимание на карнаухого.
— По чину, как и я, сотник, — шептал, покачиваясь в седле, бывший петлюровский резидент. — Но он из тех сотников, которые знают больше иного полковника...
...Лука Гребенюк, сморщив лицо, глуховатым голосом попросил крутившегося в штабе взводного Почекайбрата:
— Голубчик, будь ласка, распахни окно. Атмосфера что-то тяжелая стала.
Мостовой предложил пленнику поменяться местами.
— Что? Не терпите мужицкого дыма? — не без ехидства спросил петлюровец.
— Рос на махре. С десяти лет. Терплю дым, но не терплю козлиного духа.
— В лесу бань-то нет! — заметил Гребенюк. — Один душ, и тот порой уж очень горячий! Вот как на пасеке за Майданом Голенищевом.
— Не боитесь, сорвусь? — Искоса поглядывая на широко раскрытое окно, атаман уселся на табурет Мостового.
— И не подумаете! — отчеканил комиссар дивизии. — Не те времена. Теперь ваш брат думает о другом. Рады, что зацапали. По глазам вижу: хочется сказать нашим казакам спасибо, а стыдновато. И дурацкая гордость не позволяет...