Не понимал тогда молодой Цебро главного. Дворянчики возмущались тем, что рядом с ними, в одном классе сидит плебей, сынок того, кто в раздевалке хранит их шинели.
Не понял этого Богдан ни тогда, ни еще много лет спустя. И переживет он немало, прежде чем у него по-настоящему раскроются глаза.
Отец внушал ему:
— Эта анафемская гимназия для тебя, Богдане, путь в люди. Не быть же и тебе швейцаром. Потерпи, сынок! Христос терпел и нам велел.
С трудом Богдан добрался до шестого класса. Гимназисты хлынули в школы прапорщиков. Полгода — и Богдан Цебро вырядился в драповую офицерскую шинель с золотыми погонами. Когда Цебро, по настоянию родителей, поднялся из швейцарского подвала наверх, в актовый зал, его бывшие соученики зашумели: «Здравствуйте, господин прапорщик!»
На сей раз Цебро не имел права обижаться: его встретили восторженно, с неподдельным восхищением. Вот что значит прапорщик его императорского величества! Не «хвикус», не «ке-хве т-иль», а «ваше благородие!»
— А там скинули царя, — все больше и больше оживляясь и нервно гладя рано полысевшую голову, продолжал плененный атаман. — «Наконец-то будет у нас своя держава, — подумал я тогда. — Никто не станет смеяться ни надо мной, ни над моими детьми. Потому что в нашей, державе все будут Хведоры, а не Федоры...» Много в ту нашу первую военную зиму пролилось, крови, — с горечью говорил Цебро. Передвинувшись на самый край табурета, он показал левой, заскорузлой, давно не мытой рукой на изуродованное ухо. — Вот отхватил его свой же брат, украинец. Случилось это восьмого февраля восемнадцатого года в Киеве. Один момент — и четыре сбоку, ваших нет! То были ваши хлопцы — червонные казаки. А может, я этим обязал кому-нибудь из вас?
— У того казака, — ответил Гребенюк, — видать, лошадь была сильная, а рука слабая — обкарнал только пол-уха. В бою мы вместе с ушами снимаем и голову. Так что, пан атаман, на нас не грешите.
После переворота Скоропадского петлюровская армия с тайного благословения головного атамана присягнула гетману. Подпольная связь между Петлюрой и командиром Левобережного корпуса атаманом Болбачаном была доверена молодому хорунжему Богдану Цебро. И ему начало мерещиться, что еще немного — и он, всегда бывший последним среди последних, займет прочное место среди первых. Вот тебе и «мамина спидныца», вот тебе «ке хве т-иль», черт побори! А отрубленное ухо ничуть не мешало. Напротив! В Запорожской Сечи гордились такими почетными знаками.
— Меня ценили, — вспоминал он. — Привез я раз письмо Болбачана. А у пана Петлюры люди. Полон кабинет. Симон Васильевич положил руку на мое плечо и говорит: «Кое-кто из вас, добродиев, мне закидает, что я своей политикой отталкиваю рабочий класс. И вы, добродий Вовк-Сыроманец, первый! — Головной атаман указал пальцем на тощенького, быстроглазого человечка. — А ну спросите пана хорунжего, какого он роду? Он вам и скажет: «Самого что ни на есть пролетарского!» — и это будет сущая правда, панове!»
— Люмпен-пролетарского! — шумно выпуская из носа клубы махорочного дыма, невозмутимо заметил Мостовой. Сверля атамана глазами, продолжал: — Обратно же возьмем лакеев из гостиниц и рестораций. Кое-кто из этих «пролетариев» шибко жалеет о буржуях: по чаевым соскучились!
...В знаменитом бою под Мотовиловкой, где верные Петлюре полки Коновальца, восстав, разбили двинутые против них из Киева гетманские силы, хорунжий Цебро уже был в строю. Петлюра пожаловал ему чин сотника и поручил формировать полк серых гайдамаков (имели шапки с серым шлыком).
Ожидая производства в полковники, Цебро со своим полком боролся против червонных казаков под Старо-Константиновом, Проскуровом и даже здесь, под Литином, в котором он, Цебро, спустя два года дает показания. Но ждал сотник Цебро напрасно. В полковники его так и не произвели. Кто бы мог подумать? А началось все с пустяка!
Ухаживая за пышно свисавшим к левому уху оселедцем, Цебро стал замечать, что с каждым разом на расческе остается больше и больше волос. Не помогли ни знахари, ни древние шептухи. Один опытный врач объявил: причина облысения — дурная болезнь. Тогда Цебро вспомнил глухой переулок у Контрактовой площади. Черное убранство комнаты, черные чулки и даже черное белье красотки. Назвалась она офицерской вдовой. Не взяла деньги, подарок.... «Черная напасть», — подумал сотник, выслушав диагноз доктора. — «Божья кара», — сказал он вслух, вернувшись в штаб.
— Верите в бога? — спросил комиссар.
— Верю — он меня покарал. В Ахтырке подцепил белый с красными цветами шерстяной платок. Послал Фросе — моей жене. Послал, а самого пекут слова обиженной бабы: «Хай вас за ту хустку черна пранця побье»... Вот и побила... А теперь посудите, — с горькой усмешкой произнес атаман, — чи станут гайдамаки слушать пархатого полковника? Только пан головной не захотел меня обидеть. Взял меня в ставку...
— Но так на чине сотника вы и засохли? — спросил Мостовой.
— Помните, что сказал пан Выборный? Это в «Наталке-Полтавке»... «Лучше живой хорунжий, чем мертвый сотник». А я скажу: лучше живой сотник, чем мертвый полковник...
— Пока живой... — подал реплику Почекайбрат.
— Не твоего, Панас, ума дело, — осадил взводного Мостовой.
— Крови на мне нет, — продолжал петлюровец, искоса взглянув на Почекайбрата, — кроме той, что в честном бою... За это солдата не судят... Пленных не убивал... Мирных жителей тоже. Из-за Збруча требовали, чтобы я во имя бога побольше карал... Но покаранным остался лишь атаман Божья Кара...
— Что ни день пакостили, срывали труд селян, — сухо произнес комиссар, — а послушать вас — вы самый безобидный и несчастнейший в свете человек...
— Да, вы видите перед собой несчастную жертву чеботаревского застенка, — ударил себя в грудь атаман. — Не верите? Возьмите мой дневник, господа-товарищи!
— Что? — спросил Гребенюк, потрясая трофейной тетрадью перед лицом атамана, — осуждаете пана Петлюру? Разоблачаете изменников-атаманов, продававших Украину? Сами каетесь? Как же вам доверили атаманство? Что-то не вяжется: петлюровский резидент и «жертва чеботаревского застенка». Что? Страшно держать ответ?
— Я не из тех, кто, выслушав смертный приговор, пускается в пляс: «Ой, кума, не журись, туды-сюды повернись...» Я молод. У меня дети. Хочу жить... Почитайте дневник. Увидите, каков наш головной. За верную службу сдал меня в руки палачу...
С помощью самого Цебро мы осилили расплывшийся, написанный химическим карандашом текст дневника. Начинался он так: «Подволочиск. Будка стрелочника. 21 ноября 1920 года. Чернейший из всех черных дней. Не победа на Днепре, а разгром на Збруче. Не высокие курганы славы, а жалкие холмики казацких могил. Первая — под Крутами. Последняя — под Писаревкой. Могила всей нашей казацкой красы! Последняя ли она? Запишу, пока свежо в памяти.
После разгрома там, за Збручем, начался развал здесь — к западу от Збруча. Все открыто критиковали головного атамана. Даже писака Вовк-Сыроманец».
Когда разгорелся бой в Волочиске, адъютант ставки Цебро находился в вагоне Петлюры. Он был свидетелем такого разговора.
Французский полковник Льоле, опекавший раньше Петлюру, теперь наседал на головного:
— Ну шьто, первый зальп — и Украйн, гоп, поднялсь? Да, мусью, Пьет-Льюра, Украйн, поднялсь, только не с вами, а против вас, да, контр вас. Вольочиск — это ваш позор...
Петлюра ответил:
— У нас. Волочиск, а у вас Седан... Мы поторопились. Послушались пана Пилсудского.
Заговорил Вовк-Сыромалец. Армейский писака. Почему-то в цивильном:
— Беда — быть лакеем. Вдвойне беда — быть лакеем у лакея. Да, положение пикантное. Котовский и червонные казаки в Волочиске. Чего ждать от кандальника? Ворвется со своими головорезами в Подволочиск...
Тут размечтался Петлюра:
— Парочку бы мне Примаковых или Котовских. Сидел бы я не в этом несчастном Подволочиске, а в нашем златоглавом Киеве...
А Вовк-Сыроманец продолжал: