Шел я, конечно, с большим трудом, не шел, а плелся. Недалеко ушел, когда меня догнал конник.
— Наших порубали, порубали всех, — крикнул он и помчался дальше.
Откуда только у меня взялись силы. Бегом добежал до нашей батареи и там узнал, что махновцы настигли в степи обоз с ранеными и больными курсантами и всех до одного порубили шашками.
Так погиб мой Виктор.
Сколько я потерял в тот год друзей-однополчан, сколько раз сам стоял на краю могилы, сколько повидал порубленных махновцами товарищей, повешенных, четвертованных, расстрелянных сельских революционеров, курсантов, убитых из-за угла, сколько насмотрелся на волков в овечьей шкуре, на зверствующих бандитов. Сам уходил от преследования в одном белье, убегал в мороз, босой и полуголый, из-под расстрела, обморозив ноги, опять шел в бой, а с поля боя — в госпиталь.
Из одной такой госпитальной палаты в Таганроге, где нас лежало сорок человек больных и раненых бойцов, вышли живыми только двое, я и красноармеец Нечаев. Да и то вышли потому, что, не выздоровев, выклянчили у медицинской комиссии на два месяца отпуск на родину, Там, дескать, и подлечимся.
Комиссия выдала нам проходные свидетельства и справки о болезни. Я пошел к военкому за проездными документами в Петроград.
Далеко от Таганрога до Петрограда. Власть наша еще не всюду утвердилась. Банд много, дезертиров, бродяг, переодетых беляков. В военкомате на каждого смотрели строго, с подозрением. Мне сказали, что и документы и паек на такой дальний путь надо еще заслужить: сначала надо поработать в похоронной команде того же госпиталя, из которого я только что спасся.
В холодном сарае штабелями были сложены трупы умерших от ран и болезней бойцов. Надо было привязывать к ним деревянные бирки с номером. Не выдержал я этого и сбежал, так и не заработав себе проездных документов и пайка, — будь что будет. Доберусь в Петроград хоть на буфере.
День я просидел на таганрогском вокзале голодный и больной, с немеющими ногами, то и дело теряя сознание.
На вокзальной площади был шумный базар. Пахло до одури жареной рыбой, блинами, колбасой. Мешочники везли с юга хлеб, тут же что-то меняли, покупали, продавали.
С Махно уже было покончено, но на иные станции внезапно налетали отряды каких-то атаманов и атаманш махновского толка.
Под вечер на таганрогский вокзал налетел отряд какой-то Маруси — десятка три бандитов. Они разгромили и разграбили пристанционный базар.
Я не выдержал: схватил с какого-то лотка несколько кусков жареной рыбы и смолол ее прямо с костями.
А из города уже примчался отряд чекистов, начал облаву.
Бандиты тотчас скрылись, а меня схватил какой-то парень в чекистской кожанке. Он разобрался, поверил, что я курсант, и отпустил.
Я бросился на вокзал и на путях увидел поезд с классными вагонами. Из последних сил растолкал людей — кто-то схватил меня за ворот шинели, кого-то я ударил наотмашь, но все же влетел в вагон и забился под лавку. Лег и заснул.
Не знаю, сколько часов или суток я спал. Проснулся при утреннем свете от запаха съестного.
Взглянул — сидит на лавке какой-то благообразный старик с коротко подстриженной седой бородкой, на коленях у него развернута белоснежная салфетка и на ней всякая снедь: курица, булки, колбаса…
Я не выдержал и попросил дать мне хоть кусок хлеба, хоть корку, оправдываясь, что еду с фронта, воевал против беляков и бандитов, болел, ноги обморозил.
Господин мне на это ответил:
— За кого, парень, воевал, тот пусть тебя и кормит.
Я был готов убить его, к смертям я уже привык. Но страх потерять место под лавкой теплого вагона пересилил мою ярость. Да к тому же я был настолько слаб, что вряд ли осилил бы этого сытого буржуя.
Вскоре моему путешествию под лавкой пришел конец. Контролер — из старых откормленных ревизоров российских железных дорог, позванный, наверно, моим вагонным классовым врагом, брезгливо вытянул меня на свет божий, выслушал мои бессвязные объяснения, просмотрел и спрятал мои единственные документы — проходное свидетельство и госпитальную справку — в карман, сказав, что мне все вернут на следующей же остановке, на станции Скуратово. Он взирал на оборванца-фронтовика с таким же презрением, с каким смотрел на меня ненавистный сытый господин.
На станции Скуратово я вылез, веря, что сейчас мне вернут не только свидетельство и справку, но и выдадут документы на проезд, по которым я отправлюсь дальше. Но контролер меня обманул, и поезд тут же ушел.
Куда я денусь, голодный и без документов? Попаду как дезертир в Чека?
Был холодный март двадцать первого года, особенно холодный для меня, полураздетого оборванца. Я лежал на каменном полу маленького вокзальчика в Скуратове, пил воду, закусывал водой и ломал голову над тем, как же мне быть дальше, как добраться хотя бы до Москвы. Триста верст пешком не пройдешь. А просить железнодорожников я считал бесполезным, больше не веря в их доброту.
Но тут неожиданно повезло. Кондуктор товарного эшелона, шедшего в сторону Москвы, поверил моему рассказу, сжалился надо мной и взял меня на площадку хвостового вагона. Укрыв брезентовым плащом с капюшоном, он довез меня до Серпухова.
Так мы догнали тот самый пассажирский поезд, с которого, так жестоко обманув, меня ссадили.
Я бросился к поезду, но уже с противоположной от платформы стороны, вскочил на подножку какого-то вагона, прижался к двери, решив перетерпеть и мороз, и ветер, лишь бы добраться до близкой уже Москвы. Поезд тронулся, и, конечно, я сразу закоченел на ветру, опять перестал чувствовать ноги. Но сто верст вытерпеть все же можно, доберусь, думаю.
Внезапно открылась дверь вагона и проводник, а может быть, тот самый контролер, стал меня бить ногой по рукам, конвульсивно цепляющимся за поручни, сталкивать с поезда на ходу. Я, наверно, так истошно закричал, что в вагоне мой крик услышали. В тамбур выскочили пассажиры.
Двое командиров-фронтовиков втянули меня, едва живого, в вагон и, ни о чем не расспрашивая, принялись растирать мои руки и ноги, принесли кипятку с сахаром, накормили и уложили спать.
Эти фронтовики довезли меня до Москвы, до Советской власти.
Часа три, не меньше, я плелся от Курского вокзала до Николаевского, нашел там питательный пункт, куда, наверно, не я первый приходил таким оборванцем и в таком состоянии. В кружку, сделанную из гильзы трехдюймового патрона, мне налили горячего чаю и дали ломоть хлеба с горсткой сахара на нем.
На питательном пункте дежурила медицинская сестра. Она осмотрела мои изъязвленные руки и ноги, чем-то смазала, забинтовала, накормила супом с воблой — из медицинского, наверно, фонда — и посадила в поезд на Петроград, снабдив на дорогу еще одним куском хлеба с сахаром. То было чудо. Подумать только: я ехал в Питер, с билетом и плацкартой, на верхней полке пассажирского вагона, ехал как человек, как истинный гражданин революционной страны и ее солдат.
Только куда я пойду в Питере? На фронт отправился с друзьями-курсантами, с командиром и комиссаром, возвращаюсь один. Нет со мной Виктора, и в Питере нет ни одного близкого человека. Семья развалилась, кажется, выжили младшие сестренки, но где, в каком приюте их искать?! Домой не пойдешь — ключ от дома на дне Невы. Путь мне один — на те же курсы.
Приду на курсы, расскажу про все, что пережито, и получу свой аттестат краскома.
Но краскомом в ту весну я еще не стал, хотя перед отправкой на фронт до выпуска оставалось всего две недели.
На курсах за это время многое изменилось. И главное: вместо годичного обучения ввели нормальное, трехгодичное. Теперь курсы назывались Третьей Петроградской школой командного состава полевой тяжелой артиллерии.
Все перенесенные невзгоды не только не погасили, наоборот, усилили мое стремление служить в Красной Армии. Но примут ли меня снова в школу, удастся ли сохранить и вылечить ноги, доучиться в таком серьезном учебном заведении?
Дежурный по школе встретил меня так, как встречают человека только в родной семье. Напрасно я стыдился своего босяцкого вида. Дежурный сразу отвел меня в санитарную часть, где после основательной санобработки и сытного завтрака меня переодели в нормальную одежду. На санитарной машине школы меня отвезли на Пироговскую набережную в госпиталь Медицинской академии.