Зоркие глаза князя Ивана пронизывали тверича.
- А пошто в Орду едешь? Не за ярлыком ли на великое княжение?
- К царю на поклон еду за грехи брата. Звал царь меня. А ярлык, коли и давать будет, не возьму, сил на то нет.
- А была б сила? - прищурившись, спросил Калита.
- Сказал, в согласии хочу жить с тобой. Довольно, полили землю кровью.
- То верно, оба мы одной земли дети. А что кровь пролили христианскую, в том браг твой повинен. Гордыня его обуяла. Ан нет, не Твери, Москве самим Богом суждено над городами русскими стоять. Приходит час, когда сгинет проклятое: «Те знати своя отчина, а мне знати своя отчина». - Голос Ивана звучал сурово. - Ныне я те говорю, меньшому своему брату. Кто будет мне, брату твоему старейшему, друг, то и те друг, а кто будет мне недруг, и те недруг. А те, брату моему молодшему, без меня не ссылатися ни с кем; не только с Ордой, но и с Литвой, куда твой брат Александр тянет…
Сцепив зубы, Константин согласно кивал, на лице проступил румянец. А Калита продолжал:
- А в Орде чтоб нам с тобой друг другу козни не строить. И ехать те в Орду после меня…
В полдень, оставив на том берегу князя Константина с дружиной, московляне переправились через Итиль, а тверичи, как и велел великий князь Иван Данилович, переправились через реку на другие сутки…
Немало минуло месяцев, как привезли Василиску в большой шумный город. Назывался тот город Сарай. Дома Василиска слышала о нём от отца. Говорил он, что протекает через Сарай-город река, и вода в ней - то не вода, а слёзы невольников. И текут те слёзы в большое море, и от них вода в этом море солонее солёной.
Есть там теперь и Василискины слёзы. Ведёт она счёт дням по-своему. Как наступит утро, так отрывает Василиска от ковра, что лежит на полу, шерстяную нитку и кладёт в угол. Сколько их там уже лежит, если б только она умела считать…
Уже живёт Василиска в неволе осень и зиму, вот и весна пришла, заглянула ласковым солнцем в Василискину камору.
Василиска поднялась с пола, подошла к узкому оконцу, припала к прохладной решётке. А за окном люди. Прогарцевал на тонконогом скакуне татарин, прошла молодая татарка. На голове у неё кувшин с водой. Она в ярких шароварах и коротком широком платье. На Василиске тоже такие же шаровары. Вот идёт босиком русский раб. Он несёт на плече корзину с живой рыбой. Рыба серебрится чешуёй и блестит на солнце.
И снова, в который раз, вспомнила Василиска тот день, когда увозили её из родной деревни. На всю жизнь запомнила она, как подошёл к ней одноглазый баскак, крючковатыми пальцами ухватил за подбородок, заглянул в лицо. Василиска рванулась, но два ордынца крепко держали её за руки. Сагир-хан довольно прищёлкнул языком, что-то сказал. Василиску связали, бросили в арбу…
А потом скрипели колеса, щёлкал кнутом ордынец-погонщик, переговаривались всадники. Иногда к арбе подъезжал баскак, и тогда Василиске развязывали руки, давали поесть, подносили к её потрескавшимся губам тыкву с водой, и снова скрипели колеса, да высоко над головой виднелось синее, как глаза Василиски, небо.
Далёк путь в Орду. Не одну бессонную ночь провела Василиска, не одну думу передумала. И страшней рабства была ей мысль, что достанется она в жены этому одноглазому баскаку. Закрыла Василиска глаза, и стали чудиться ей то отец, то Любава, а потом показалось, что подошёл к ней Данилка. Ясно видит его Василиска, высокого, плечистого, и на русых волосах кровь запеклась, как в тот день, когда впервые пришёл он к ним в деревню. Смотрит он на Василиску, а ничего не говорит, только лицо печальное. Обидно ей до слез, что молчит Данилка. Очнулась, а слёзы бегут по щекам.
За слезами не услышала, как в камору вошла приставленная к ней для догляда русская старуха рабыня, положила руку на плечо Василиске. Василиска испуганно оглянулась. Старуха ласково погладила её. На сухом морщинистом лице появилось подобие улыбки.
- Не кручинься, милая, всё равно прошлого не воротишь… Смирись.
Василиска с горечью выкрикнула:
- Нет, не смирюсь!
- И, милая, была и я молодой такой да строптивой, а сломили. Доля наша рабская, горькая… - И старуха, пригорюнившись, вышла.
В ту ночь дом огласился воплем и плачем. Василиска проснулась. От испуга её била дрожь. Мелькнула мысль: «Что-то стряслось?»
Выли и причитали женщины; доносились отрывистые голоса мужчин.
На пороге каморы появилась старуха. Василиска бросилась к ней. Старуха прошамкала:
- Хозяина убили, Сагир-хана. Что теперь будет с тобой? Продадут тебя… И кому-то ты достанешься?
Василиска отшатнулась, прижалась к стене. Медленно опустилась на ковёр, обхватила руками колени, задумалась.
- Отец, отец, - шепчет Василиска, - где-то ты? Никому уже не вызволить меня. Знать, судьба моя такая…
И встали перед ней, как наяву, отчий дом и отец, берёзы, что росли у села. Тихо, чтобы не слышал никто, она запела сквозь слёзы:
Берёза моя, берёзонька
Берёза моя белая.
Берёза моя кудрявая…
И была в её песне тоска и печаль по родине, безнадёжно загубленной воле.
Отроду не видел Данилка, как торгуют людьми. Слышал, но не видел. А вот в Сарае довелось посмотреть.
На невольничий рынок Данилка отправился вместе с дворским. Велел Иван Данилович купить для Московского княжества мастеровых людей из русских. Посылая, дал наказ строгий, на тех, кто ремеслом не владеет, денег не тратить. И как бы жалко ни было, глядючи, как страдают в рабстве русские люди, жалости той не поддаваться да баб с девками и малыми ребятишками не покупать.
Дворский идёт впереди, Данилка за ним. Вот и невольничий рынок. Раскинулся он между городом и Ахтубой у самой пристани. С утра до ночи, многоязыкий, многоплеменный, звенит кандалами.
Глянул Данилка, и сердце облилось кровью. Куда ни доставали глаза, везде одно и то же: стоят и сидят скованные цепями рабы из Руси и Украины, из Хорезма и Кавказа и многих других незнакомых Данилке земель.
Понуро стоят они, ждут своего часа. А солнце жжёт их, и нигде ни деревца, ни кустика…
«Может, и мать и Василиску на этом рынке продавали, - с болью думал Данилка. - Где-то вы сейчас, какие страдания терпите? Да и живы ли?»
Печальные мысли долго не покидали Данилку.
Миновали одного хозяина. Продаёт он женщину с мальчишкой. По всему видать, сын её. Мальчишку какой-то черномордый в чалме покупает, а женщина воет, не по-русски приговаривает, за мальчишку ухватилась, не отпускает от себя.
У Данилки слеза на глаза набежала. Смахнул украдкой, покосился на дворского: заметил ли? А тот сам трёт глаза, приговаривает:
- И ветра будто нет, а песок глаза запорошил…
А вокруг, как в водовороте, всё так и кружится. Те, кто торгует, на все лады и голоса зазывают к себе покупателей.
Купцы свои и заморские, из Константинополя и далёкого Египта и из иных других стран, туда-сюда шныряют, толкаются, суетятся.
Дворский приостановился. Данилка поравнялся с ним, сказал:
- А всё больше русских, Борис Михалыч…
- Много русских, Данилка, не менее половины. Вон погляди! - Он указал на прикованных друг к другу цепью человек десять бородатых невольников. - Пойдём спросим, кто из них русский.
Они направились к старику, продававшему невольников. Те, узнав в Борисе Михалыче и Данилке русских, обрадовались, заговорили наперебой:
- Выкупи нас, боярин, вызволи из неволи…
- Не оставь помереть на чужбине.
- Верни нас на Русь, боярин!
Данилка глянул на дворского. А тот глаза опустил, развёл руками и, с трудом ворочая языком, сказал:
- Тяжка неволя, да не имею на то княжеского согласия, чтоб всех выкупить. Не могу. Велено выкупать только мастеровых.