Вот в богатых каретах появились бояре; не доезжая до царского дворца, они вылезли из экипажей и шли дальше уже пешком; степенно выступали они в своих высоких собольих и бобровых шапках с посохами в руках, надменно оглядывая чернь и перекидываясь незначительными словами.
Бояре прошли в покои государя, а следовавшая за ними толпа остановилась на Постельном крыльце, находившемся между приемными большими палатами и жилыми теремными покоями государя.
Это была большая площадь, служившая сборным местом для младшего дворянства и приказных людей, желавших побывать во дворце; на Постельном же крыльце объявлялись царские указы о войне и о мире, о сборе войск и вообще обо всех административных и законодательных мерах, предпринимаемых правительством. Здесь же узнавались и важные политические новости.
В толпе мелькали молодые лица стольников; это были дети чиновных отцов; их отцы были в больших и великих чинах, но не из первостепенной знати по происхождению. Стольников при Тишайшем насчитывалось до пятисот человек, и они разделялись на площадных, стоявших на Постельном крыльце, и на комнатных или ближних, служивших государю внутри его покоев и присутствовавших во время приема послов: последние принадлежали к более знатным и древним родам.
Вместе со стольниками дожидались у крыльца и стряпчие, которых было не менее восьмисот; стряпчий — тоже царский слуга, ходивший за государем со «стряпней», то есть с его шапкой, полотенцем и другими домашними вещами. При входе государя в церковь они несли для него стул, скамеечку, держали в церкви его тяжелую шапку; в походах возили ему панцирь и меч; во время зимних поездок государя по окрестностям Москвы назначались в «ухабничьи», для поддержания возка на ухабах; во время обедов ставили блюда перед боярами, окольничими и ближними людьми. Несмотря на невысокое положение стряпчего, на эту должность назначали иногда даже из родовитых дворян.
Между стольниками и стряпчими на дворцовом крыльце толклись московские дворяне, дожидались дьяки, взад и вперед бегали «жильцы»; эти последние составляли двухтысячный отряд дворянских, дьячих и подьячих детей, из которых «по сороку человек» ночевало на царском дворе.
Вся эта «служня» была обязана быть постоянно налицо при великом государе и являться к нему по первому зову за указом… Поэтому с утра вся площадь, крыльцо, палаты и сени были полны народа, и все суетились, как в муравейнике.
Кто-то стал протискиваться вперед, прося пропустить его, дабы поискать ему боярина ростовского Буйносова.
— Дело, дело, важнеющее дело есть к боярину, — озабоченно говорил неопределенного вида жилец, расталкивая локтями народ и очищая себе дорогу.
— Ты не очень-то при, чертов сын! — раздалось ему вслед. — За это ведь и подмикитки звиздануть можно!
В другом месте сцепились два стольника…
— Врешь, хайло нечистое!.. Будет Ивашка холопом моим, потому что мать его на моем гумне его родила, — вопил зычным голосом рыжеволосый стольник, залихватски надвигая набекрень дорогую бобровую шапку.
— Чтобы твоей матери поперхнуться, — орал другой боярский сын, — коли я не оттягаю от тебя Ивашки…
В сторонке, опасливо озираясь, тихо переговаривались трое:
— Бают, оттого и помер боярин, — внушительно сказал один, а двое других сочувственно ему покачали головами, — соперник, значит, Шереметеву-то, он до него давно добивался.
— Как звать-то боярина?
— Никитой Федоровичем Хлоповым прозывался умерший.
— Будто, сдается мне, позавчера я этого самого боярина на кулачном бою видал, — вмешался третий.
— Ну, как ты мог видеть его, — раздражился рассказчик, — если он как есть умерши?
— Облыжно это, ей-богу же, облыжно!.. Не умирал боярин и никто его не травил, а тем паче боярин Шереметев.
— А ты — боярина Шереметева язык, что ли!
Началась перебранка, опять на сцену вышли отец, мать, братья, сестры и вся родня по восходящей и нисходящей линии спорящих, и ссора закончилась дракой.
В то время, как на крыльце разыгрывались сцены этого рода, не менее интересное происходило и в «передней». Так называлась в старинном государевом дворце приемная комната, в переднем углу которой стояло царское «место», а вдоль стен— лавки. Гостей приглашали садиться на лавки по старшинству; более почетных — ближе к «месту», отсюда и произошло то страшное «местничество», которое вносило столько смут в наше старинное боярство и с которым безуспешно боролись цари; впрочем, Алексей Михайлович сурово преследовал местничество, и к концу его царствования оно почти совсем утратило свое значение.
Все бояре, окольничие и думные люди обязаны были ежедневно, являясь во дворец, собираться в передней, ожидая царского выхода. После обедни здесь происходило «сиденье с бояры» — заседание царской думы в присутствии государя.
О чем же говорили между собой эти бояре, окольничие, думные дворяне и думные дьяки, собравшись в передней в ожидании царского выхода? Что их занимало, озабочивало?
В углу стояли два родовитых боярина, в дорогих собольих шубах на плечах, в красных сафьяновых сапожках с загнутыми концами и с высокими, украшенными драгоценными набалдашниками посохами в руках. Их густые, длинные бороды, тщательно расчесанные, мирно покоились на широких грудях и объемистых животах. Глаза были опущены в землю, лица недовольны…
Это князья Воротынский и Одоевский.
— Сколько наш род государям послужил, — хмуро сказал первый, — а теперь царь-батюшка под начало разночинца Ордина отдал; разве не обидно это? Бают, Нащокин умен. Эка невидаль! Никто его ума и не отымет, да разве другие-то вовсе глупы? Великий государь его жалует, а он откуда взят? Никто того не ведает. Все глаза выел иноземщиной; у чужих, знамо, слаще пирог, чем дома-то.
— Известно, любимцу цареву все можно, — возразил Одоевский. — А слыхивал ты, князь, о том, что Пушкин, Матвей, отказался ехать к послам с Афанасьем?
— Неужто? — встрепенулся Воротынский.
— На первый раз поехал, уступил царю, а потом в слабости своей раскаялся и бил челом государю, что-де ему, Пушкину, меньше Афанасия быть невместно; государь ответствовал, что прежде мест тут не бывало и теперь нет и он должен ехать с Ординым-Нащокиным и в ответе быть не ему, а Нащокину. Пушкин отвечал, что-де прежде с послами в ответе бывали честные люди, а не в Афанасьеву пору, потому в те поры и челобитья не было. Государь осерчал, послал его в тюрьму и велел ему сказать, что ему с Нащокиным быть можно, а если не будет, то вотчины и поместья отпишут. Пушкин отвечал: «Отнюдь не бывать, хотя вели, государь, казнить смертью; Нащокин— предо мною человек молодой и не родословный». И поставил на своем, не был у послов приставом, сказался больным.
— Что и говорить, хват боярин Пушкин! — вставил подошедший князь Хилков. — Так Афанаське безродному и подобает нос утереть, дабы не зазнавался и помнил, разночинец, что хоть царь ему и мирволит, а далеко ему до всего родовитого боярства.
Бояре начали тихо перешептываться — видимо, их разговоры стали «опасливы».
Невдалеке стоял надменный князь Юрий Трубецкой, считавший свой род от Гедимина Литовского. Он и князь
Никита Шереметев враждебно поглядывали друга на друга и, казалось, вот-вот кинутся с кулаками один на другого…
Что же было причиной этой вражды и ненависти? Да лишь то, что на торжественном обеде у государя князь Юрий Трубецкой получил назначение выше, чем Никита Шереметев. Хотя Шереметевы хорошо знали, что Трубецкие выше их, но уступить было тяжело; вспомнили, что они, Шереметевы, — старинный московский знатный род, а Трубецкие, хотя и знатные, но князья пришлые. Вследствие этого старший между Шереметевыми, боярин Петр Васильевич, подал челобитную, указывая на нанесенную его роду обиду. Однако государь принял сторону Трубецких и приказал Шереметевым выплачивать Юрию Трубецкому половину оклада, который получал его дядя, боярин Алексей Никитич Трубецкой. Конечно, вражда от этого лишь усилилась.
Родовая честь была таким больным местом у старинной русской знати, что, несмотря на очевидное первенство одного рода перед другим, члены рода, которые должны были уступить, придумывали отчаянные средства, чтобы только как-нибудь избавиться от этой тяжелой уступки. Погибали целые роды, враждовали годами, гибли люди большей частью невинные, и все это делалось ради «места».