— Да.

— Не забывай. На этой окраине революция началась.

— Я сегодня пушку благушинскую видел у музея, — говорю я. — Дети на ней играют, фестивальные гости толкутся.

— Зачем ты туда ходил?

— Австрийскую делегацию смотрел.

— Ну, где там дед? — говорит Ржановский, оглядываясь.

У чулана стоит дед со старым детекторным приемником в руках, который я не сразу узнаю.

— Шурка все берегла, — говорит дед. Я сразу отдаю приемник деду.

— Ладно, — говорит дед, — что прожито, то и нажито. Нечего души-то ворошить. Сейчас пирог возьмем, красненького, поедем, академики. Лешка, бери коня, сейчас таких не делают, — говорит дед и протягивает мне деревянного коня. — В городе фестиваль идет, а мы дома сидим, понимаешь. Что мы, старые? — говорит дед.

Вот мы уже на улице пустой, освещенной огнями, где стоит машина — большой ЗИЛ Ржановского. Дед несет пирог в картонном футляре от кастрюли-«чудо» и вино.

— Ну, действуем, — говорит дед и запевает истошным, ночным, благушинским голосом, как полагается при загуле:

Устелю твои сани коврами,
В гривы черные ленты вплету.

Сразу подходит милиционер.

Пролечу, прозвеню бубен…

— Пожилые, а нарушаете… — говорит милиционер. Дед машет рукой.

…цами…
И тебя подхвачу на лету.

Машина уносится по улице.

Шум стоит в буфете университета, что на Ленинских горах. Гомон разноязычный. Столики отодвинуты к стенам. В центре пляшут фестивальные гости. В толпе пробираются проголодавшиеся, вздымая над головами тарелки с сосисками и гроздья нарзанных бутылок. Спиртного, слава богу, не продают. Мы с Ржановским в углу за столиком едим сосиски.

— Академики, вы где? — раздается крик, слышный даже здесь.

Многие оборачиваются. Это дед протискивается к нам, держа в руках картонную коробку. Он ставит коробку на стол и открывает ее.

— Куда ты пропал? — спрашивает Ржановский.

— Внучку искал, — говорит дед, орет: — Вильхельм! Вильхельм! Иди пирог есть!

Этот огромный дед производит впечатление. Видно, что он в своей стихии.

На крик приходит дедов искусствовед Вильгельм, пожилой человек с добрыми глазами. Он держит за руки светловолосую девушку и парня в итальянской кепке с клювом.

— Познакомьтесь, — говорит он нам. — Они уже молодожены… Когда успели, не понимаю, — говорит он, подбирая русские слова.

— Вот это по-нашему, — говорит дед. — Долго ли умеючи. Лешка! Режь пирог. Разъедим!

— Клерхен, — говорит девушка и протягивает мне розовую руку.

Я смотрю на нее во все глаза. Потом перевожу взгляд на окружающих австрийских девушек. Нет. Это мне показалось. Просто они все чем-то похожи на Катарину.

За столом никого. От пирога одни крошки, да картонная коробка с игривой надписью «Чудо», да конь деревянный на краю стола. Все ушли танцевать. Вот академик Ржановский стоит в толпе, смотрит на танцующих. Вот молодая жена танцует со своим итальянцем. Вот дед протискивается ко мне, опускается рядом и близко заглядывает мне в глаза.

— Чего с тобой?

— Сказку я потерял, — говорю я.

— Какую?

— Помнишь, ты мне рассказывал? Про встречи необычайные, про любовь. Я маленький был — верил.

— А теперь?

— А теперь вижу — ушла молодость. Но я не жалею, — говорю я. — Не жалею. Чужая любовь пляшет. Нам не плясать. Отплясало мое поколение, дед.

Дед смотрит на меня рассеянно.

— Слушай, соври мне опять что-нибудь, — говорю я.

— Сказку он потерял, — говорит дед. — Ну и дурак. Разве сказка — вранье? Сказка — мечта.

«Йодль» тирольский запела молодая жена — и это было как далекий крик о любви.

Дед обнял меня за плечи.

— Катарину вспомнил? — спросил он. Я кивнул.

— Разве Катарину убьешь? — сказал он. Негры били в ладоши.

— Черненькие, беленькие, — сказал дед, оглядываясь. — Полсвета у меня родня. Ступай внучку поищи. Скажи, в буфете одни благушинские собрались.

— Как я ее узнаю? — говорю я.

— Узнаешь, — сказал дед. — Коса на сторону и кричит больше всех.

Я кивнул и пошел к лестнице.

Разноязычный шум совсем оглушил меня.

Лестничный марш вел вниз, и внизу на площадке, отражаясь в зеркалах, танцевали яркие люди. Я поискал глазами дедову внучку.

Сто девчонок увидел я, и у всех косы на сторону, и все кричат громче всех.

Я пошел обратно в буфет.

Я протиснулся к столику, отгороженному спинами людей, глядящих на танцы, и сел.

Пуне псреница жос Лелица фетица…

— пели в кругу.

Там танцевали «Переницу» и целовались целомудренно.

Шум усилился. Разошедшийся дед стоял в кругу, притопывал и помахивал платочком перед молодоженами.

— Митрич! — крикнул дед Ржановскому. — Иди сюда! Покажем щенкам!

Ржановский, которого никто не называл Митричем, ухмыльнулся.

Тут дед увидел меня и заорал своему Вильгельму:

— Вильхельм! Вильхельм, иди сюда! Лешка пришел, переводить будем.

Мы сели за столик. Дедов искусствовед достал солидный журнал с лаково мерцающими фотографиями. Раскрыл на статье про деда. Я там запомнил одно место:

«Мы видим, как образ коня изменяется во времени. Он всегда порожден эпохой и всегда бунтует против нее. Но этот бунт поэтический. Это бунт мечты, которая не дает заснуть взрослым и пробуждает ото сна детей. Мечта — это первый звонок будущего. Счастливы люди, имеющие в своей среде фантазеров. Я позволю себе сравнение. Художник — это катализатор, ускоряющий химический процесс. Игрушка, если она искусство» — это тот кристаллик соли в перенасыщенном растворе, от которого сразу, мгновенно формируется душа ребенка.

Я позволю себе (может быть, несколько немотивированно, в первом приближении) разделить творчество Александра Васильевича Филиппова на пять основных периодов.

Первый период, который я предлагаю условно назвать «периодом отлетающей гривы», характеризуется…»

Дед наклонился ко мне.

— Лешка, — сказал он испуганно, — я всю жизнь делал одного и того же коня… Можешь ты это понять?

— Могу, — сказал я…

— …Стойте! — закричала Катя. — Стойте, не рассказывайте дальше! Я остановился.

— Что случилось?

— Ничего! — сказала она возбужденно. — Ничего! Только, ради бога, сидите здесь и никуда не ходите. Я сейчас вернусь…

Она исчезла.

Я остался один в пустом школьном дворе.

А ведь я не успел ей рассказать о главном. Я не успел ей рассказать о Бетельгейзе и о встрече с Памфилием и Костей да Винчи. Мы были трое бродяг.

Днем нас не отличишь от тысяч других людей, которые стройными рядами мчатся к месту своей службы или летят с оной к своим семи-две-надцатиэтажным хижинам. Увидев нас в потоке на эскалаторе, так и хотелось крикнуть нам:

«Эй, служивые!» И никто из прохожих не знал, что по вечерам и по ночам мы были бродягами, которые встретились у камня, стоящего на перепутье трех дорог, и разошлись в три стороны искать долю. Если еще учесть, что я подъехал к перепутью на деревянном коне, то сходство наше с витязями было почти полное.

Мы встретились однажды на переходе у метро «Площадь Революции», и каждый узнал другого потому, что у каждого в руках был номер старой «Вечерки», сложенной вчетверо, и у каждого красным карандашом была обведена одна и та же статья. Не сговариваясь, мы вылезли из метро и поднялись на крышу гостиницы «Москва». Мы уселись за столик в ресторане «Птичий полет» возле проволочной сетки, мешавшей нам разглядывать такой прекрасный вид, открывающийся нам с птичьего полета, и выпили шампанского за встречу. В старой «Вечерке» было напечатано сообщение о том, что где-то в Юго-Западной Африке отыскали скульптуру, сделанную из базальта — голова молодой женщины с широко открытыми глазами. И когда новейшими методами установили возраст скульптуры, то оказалось, что ей двенадцать тысяч лет.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: