Покосила последняя вьюга крест на Красной канаве, в клочья разодрала толевую крышу жилухи, и заматеревший снеговой вал, застыв, перехлестнул вверх баньки. Стала она похожа отдаленно на пьедестал того памятника, что изображает скачущего всадника, растоптавшего змея.
Погулял ветер отходную, пошабашил. И с апрельским новорожденным рассветом стихло все, улеглась мглистая поземь. Солнечный шар покатился по гольцам, затопил Огиендо светом, и проснулась тогда капель. И враз забахромились навесы сосульками, зазвенел поплывший снег, весело и переливчато.
Не с капели ли поворовали чистую звень православные звонари? А почему бы и нет, все может быть, — запела весна, ранняя, горная, и в жилухе начались приготовления к необычному…
Весь день волчком вертелась по жилухе Дуся, успевая жарить, парить и мыть да дважды смотаться на голец, где после ее ухода горько вздыхала земля и катился по горам развесистый гром.
Семен молча наблюдал за всей этой расторопной Дусиной суетой, подтаскивал дрова, слушал разные запахи, слетавшие с печуры, слегка тосковал и все приглядывался и приглядывался. Любо было видеть, как Дуся устраивает стол, накрывая его простынями, как шоркает голым веником пол, наклоняясь сильно и розовея веснушчатым лицом, не стесняется Семена, высоко подоткнув серенькое платьишко, так что стали видны резинки синих трусов, как мурлычет про себя какую-то песенку, прислушивается к кастрюлям, разбрасывает по чистому полу пахучие еловые ветки. За ними ходил в дальний разлог Гуржап, ставший почему-то в последнее время невеселым.
Семен поднялся совсем недавно, но ходить много не мог, слабость выжимала из похудевшего тела пот, голова шла кругом, и темнело в глазах. Плечо подсыхало трудно, рана сукровилась, но Дусины короткие пальцы меняли бинты до того ловко, что боли почти и не чувствовалось. Дуся и рассказала Семену, как бредил он страшно, кричал, вскакивал, плакал, звал все какую-то Ирину, ругался и не приходил в сознание. От нее же и узнал Семен, как Гуржап дважды мотался через перевалы на Чаю за лекарствами, как потом, плюнув на них, бродил по лесу и собирал какие-то травы, варил их и давал пить Семену, как по очереди дежурили горняки возле него, когда остальные уходили работать, и как Лебедь, прокипятив иглу-цыганку с ниткой, собственноручно зашил рваную рану…
Семену было и приятно и стыдно после этих рассказов: как же он так, мужик, развалился… Его еще, поди, жалели…
Он смотрелся в зеркало Лебедя и не узнавал себя: волосы на висках засеребрились, глаза провалились в темные ями́ны, лоб изрезали глубокие морщины, губы почернели, спеклись, искусанные в горячем бреду, борода густо обметала лицо, захватывая бледное пространство под глазами. «Нечего сказать, — думал Семен, — хорош гусь…»
Изредка он выходил на улицу, подолгу сидел на бревне, что еще не сгорело в печурке, смотрел на синий воздух над распадками, слушал капель, и все вспоминались ему странные видения, что показывала ему Пашкина самодельная пуля.
Особенно волновал его последний кошмар: двойники, ворон, кладбище и мать… Семен, припоминая детали, все больше убеждался про себя, что действительно он похож на Ледокола. Совпадало многое: Пашка спас пацана, Семен — Чарова; Пашка тайно ушел с Огиендо, украв деньги, и Семен так же по-звериному покинул заповедник. Только и разница-то, что за ним не гнались, а если бы… И он, наверное, стал бы защищаться, не так уж просто отдал бы себя.
— Семен! — позвала его Дуся.
— Чего?
— Иди пособи мне…
Стол, накрытый Дусей, ошеломил Семена: мерцали на нем запотевшие бутылки, огурцы холодно и смачно блестели в мисках, сало розовело, и селедка держала в раскрытой пасти еловые веточки. И конечно же, свечи… Мастак все-таки Лебедь. Это он придумал свечи… Все, чем был богат их лебедевский склад, все и предстало: колбаса, плавленый сыр, конфеты, печенье, масло, тушенка, повидло и другие закуски.
— Цветешь и пахнешь? — спросил ласково Семен.
Дуся сверкнула золотой коронкой, сморщила нос:
— Ой, не говори, Сема… И боюсь я чего-то…
— Чего боишься?
— Да как же… вдруг что не так… Васька бы не обиделся.
Семен улыбнулся.
— Васька… Да где он, подлюга, себе еще такую принцессу найдет? Такую красавицу?
— Ойх! — отмахнулась зардевшаяся Дуся. — Вот ведь и никто у меня не знает, что я замуж вышла…
— А родичи?
Дуська отвернулась.
— Нет у меня их. А в детдом я письмо отправила… Только когда дойдет? Гуржап уносил письмо-то. Не знаю уж, опустил он?
— Да ты что! Конечно, опустил.
— Я так… А ты все какую-то Ирину кричал, Сема! Невеста, поди, а?
Семен замрачнел, закашлял в кулак, и у него сразу же заныло плечо.
— Я полежу, пока суд да дело. Голова кружит…
— Ложись, ложись, Сема. Заслабел ты…
Семен осторожно прилег, закрыл глаза.
— Я вот еще немного поправлюсь и отвалю с Огиендо.
— Куда?
— Да к матери съезжу, а может, и в Москву.
— Это к ней, к Ирине?
— Нет! — зычно вырвалось у него.
Дуся испуганно замолкла, а Семен, помолчав, сказал:
— Ты не сердись. Это я так, с болезни нервный…
— Да, да, — закивала Дуся.
— Ну и слава богу… Молодец, что не сердишься! Значит, отходчивая. Ты вот скажи мне, как баба, — вы как вообще-то народ, ну, подолгу обиды носите, а?
— Смотря какие, Сема…
— Это конечно… Я пока болел, про разное думал. И вот, кажись, сам с собой договорился.
— Не понимаю я чего-то, Сема… Ты уж прости. Об чем ты?
Семен хмыкнул:
— Да я и сам понимать-то понимаю, а рассказать вряд ли смогу… Как лошадь. Но, в общем, это — подобрело у меня тута, — он сунул ладонь в распахнутый ворот рубахи. — И надоело мне колобом маяться…
— А ты женись, — улыбнулась Дуся.
— Жениться не напасть…
— Ну и неверно. Вон мой Вася-то тоже с виду сумливый, а копни — добрей и не бывает…
— Тебе повезло.
— И тебе повезет. Мне со стороны видней, какой ты.
— Какой же?
— Положительный.
— Чево?
— Ну, тоись — стоящий…
— А-а, — догадался Семен, — под Котелка работаешь…
— Хотя бы… — смутилась Дуся.
— Положительный… Не Ледокол — не лежал бы…
— Он зверь. С него чего и взять, — вздохнула Дуся. — Таких мало.
— Но ведь есть.
— Такие сами переводятся. Ты забудь его. Вокруг-то тебя люди, товарищи…
Тихо оплывали свечи. Языки их потрескивали в душном воздухе. Говорил Лебедь. Он стоял над столом с кружкой в правой руке, в белой рубашке, при галстуке, серьезный.
— Предлагается выпить по первой за молодых. За счастье. И хотя само по себе счастье — понятие фигуральное, оно все-таки есть. Пусть живут Кретовы сто лет на земле, и пусть земля повернется к ним своим теплым боком.
В избу влетел Кулик, куда-то отлучавшийся совсем некстати, и загремел табуреткой.
— Так вот я и предлагаю выпить за счастье, а Дусе нашей позвольте надеть на пальчик вот это обручальное колечко, которое презентую с волнением и радостью. Прошу вашу ручку…
Дуся смущенно протянула руку. Лебедь поцеловал ее и надел кольцо. За окном грохнул взрыв, и стекла зазвенели. Все соскочили. И тут же остановились, заорал Кулик:
— Это салют! Я шашку подорвал. Тоже на счастье…
Выпили. Васька крякнул и грохнул стаканом об пол.
— Горько! — неуверенно заявил Всем Дали Сапоги.
— Горько!
— Го-орь-ко-о!
Васька смущенно притянул к себе голову Дуси, она закрыла глаза, бледная, с плотно стиснутыми губами.
— Эх! Васька! — зашумел Гуржап. — Отбил. Горько!..
И загудело, распаляясь, застолье. Оплывали свечи. Говорили все разом, стучали кружками, пели.
Семен подарил Дуське табуреточку.
Всем Дали Сапоги вручил Ваське нож в хорошо отделанном чехле.
Котелок — книгу. Он сказал:
— Тургенев. Про любовь…
Кулик — пластмассовую канистру с вином.
Глухарь долго мялся, мычал, тряс головой, забрасывал назад длинные волосы и наконец вручил: тоненькую цепочку с искристым голубым камнем.