Когда-то он пытался разъяснять свои мысли собратьям, прибегая к жестам и звукам. Оно верно, некоторые простые действия изобразить легко: к примеру, он мог показать, как следует встать заказчику, если тот милостиво соизволит. Но иногда жесты лишь выливались в унизительную игру в шарады, а звуки, которые он мог издавать, не соответствовали его надобностям и не создавали ощущения, что он тоже человек, тоже тварь Господня, хоть и устроен он иначе. Женщины находили звуки, которые он издавал, предосудительными, дети считали забавой, а мужчины — доказательством слабоумия. Он пытался совершенствовать свой метод, но неудачно. И тогда он ушел в немоту, которой от него ожидали, — пожалуй, люди предпочитали, чтобы он был нем. Тогда-то он и купил записную книжку в опойковом переплете, где регулярно повторялись все людские заявления и мнения. Как вы думаете, сэр, сможете ли вы на небесах писать картины? Как вы думаете, сэр, сможете ли вы на небесах слышать?
Но его понимание людей, насколько он вообще их понимал, опиралось скорее не на их записи в книжке, а на его собственные безмолвные наблюдения. Люди — что женщины, что мужчины — мнили, будто могут изменять тон голоса и смысл слов, не выдавая себя выражением лица. Но они сильно обманывались. Лицо самого Ведсворта, когда он наблюдал за балом-маскарадом человеческого рода, выражало не больше, чем мог бы выразить его язык, но глаза говорили ему все — никто и не поверил бы, сколько можно узнать. Прежде он носил при себе, заложив в записную книжку, набор карточек с готовыми фразами, написанными от руки, — уместными ответами, необходимыми разъяснениями и учтивыми поправками к предложениям заказчиков. У него даже имелась особенная карточка для тех случаев, когда портретист полагал, что покровительственность собеседника преступает границы приличия. На карточке значилось: «Сэр, когда врата духа заграждены, разум не становится немощным». Иногда это воспринималось как справедливый упрек, но чаще — как наглость со стороны простого ремесленника, ночующего на конюшне. Ведсворт бросил пользоваться этой карточкой не из-за того, как на нее реагировали, но из опасений показать себя слишком сведущим. Люди, принадлежащие к миру говорящих, обладали преимуществом перед ним: нанимали его за деньги, повелевали им, вращались в обществе, без труда обменивались мыслями и мнениями. Впрочем, Ведсворт не находил, что дар речи сам по себе укрепляет в человеке добродетель. У него же было всего два преимущества: умение изображать на холсте тех, кто был наделен даром речи, и умение молча улавливать смысл их слов. Глупо было бы позволить, чтобы люди догадались и о втором преимуществе.
Пример тому — история с клавесином. Для начала Ведсворт поинтересовался, демонстрируя свою таблицу гонораров, желает ли таможенный инспектор заказать портрет всей семьи, либо парные портреты себя и супруги, либо двойной портрет и, возможно, миниатюры детей в придачу. Мистер Таттл, не глядя на жену, ткнул себя в грудь и написал на листке с таблицей: «Меня одного». Потом покосился на жену, подпер рукой подбородок и прибавил: «У клавесина». Ведсворт уже приметил красивый инструмент в палисандровом корпусе, с ножками в виде львиных лап. Жестом он спросил позволения подойти к клавесину. А у клавесина разыграл несколько поз: от непринужденной, присев у клавесина с открытой крышкой и поставив на пюпитр любимую песню, до более официальной — стоя у инструмента. Таттл поменялся местами с Ведсвортом, приосанился, выдвинул ногу вперед, а затем, поразмыслив, закрыл крышку. Ведсворт заключил, что на клавесине играет только миссис Таттл, а вдобавок понял, что Таттл пожелал запечатлеть инструмент, чтобы на картине скрыто присутствовала жена. Скрыто — и не вводя мужа в лишние расходы.
Портретных дел мастер показал таможенному инспектору несколько миниатюрных детских портретов, надеясь его переубедить, но Таттл лишь качал головой. Ведсворт расстроился, отчасти из-за денег, но в основном потому, что писать детей ему было тем отраднее, что работа над портретами родителей доставляла все меньше удовольствия. Верно, что дети менее усидчивы, и их силуэты труднее уловить. Но зато они не отводили взгляд, а глухой слышит очами. Дети не отказывались встречаться с ним глазами, и потому он мог заглянуть в их души. Взрослые часто опускали глаза, кто из скромности, кто из скрытности, а некоторые, вроде инспектора, глядели с вызовом, с фальшивой честностью, точно говоря: «Да, конечно, мои глаза кое-что утаивают, но где уж тебе догадаться — не по твоему уму». Подобные заказчики видели во влечении Ведсворта к детям доказательство его детской несмышлености. Ведсворт же полагал: детей влечет к нему, потому что они видят людей столь же ясно, как и он.
Вступив на свою стезю, он первое время ходил по лесным дорогам пешком, точно бродячий торговец, а краски и кисти таскал на своем горбу, в котомке. Рассчитывать он мог только на себя, зависел от рекомендаций и рекламы. Но человек он был предприимчивый, а по натуре компанейский он благодарил свое искусство за то, что оно открывало доступ в жизнь других людей. Он вступал в дом, и, размещали ли его на конюшне, или со слугами, или — крайне редко и только в самых христианских семействах — принимали как гостя, несколько дней он выполнял свое предназначение и пользовался признанием. Это не значило, будто с ним обращались менее высокомерно, чем с другими ремесленниками, но, по крайней мере, в нем видели нормального человека — пусть и презренного. Он испытывал счастье — пожалуй, впервые в жизни.
А затем, безо всякой помощи извне, только собственным разумением, он начал понимать, что не просто выполняет предназначение — у него есть собственная власть. Наниматели никогда бы с этим не согласились, но Ведсворт предпочитал верить своим глазам. Постепенно он осознал истину своего ремесла: да, заказчик — повелитель, но только пока он, Джеймс Ведсворт, не начинает повелевать заказчиком. К примеру, он становился главнее заказчика, когда его глаз примечал то, что заказчик пытался скрыть. Презрение мужа. Разочарованность жены. Ханжество диакона. Страдания ребенка. Как приятно мужу транжирить приданое жены. Как муж поглядывает на служанку. Большие беды крохотных королевств.
Вдобавок он сознавал: когда он просыпается на конюшне и стряхивает с одежды конский волос, а потом, входя в дом, берет кисть из волос другого животного, он становится намного могущественнее, чем подозревают другие. Те, кто ему позировал и платил, никогда не могли узнать заранее, что именно получат взамен на свои деньги. Они знали, о чем с ним условились: размер холста, поза, декор (миска с земляникой, живая птичка на веревочке, клавесин, вид из окна) — и полагали, что на этом договоре держится их власть. Но в действительности с этого момента власть передавалась по ту сторону холста. Доселе всю жизнь они видели себя в зеркалах, в выпуклой стороне серебряных ложек и — правда, смутно, — в чистой стоячей воде. Говорили даже, что влюбленные видят свои отражения в глазах друг дружки, но портретисту не удалось проверить это на своем опыте. Однако все эти подобия зависели от самого человека, который смотрится в зеркало, в ложку, в водоем, в глаз. Получив свой портрет из рук Ведсворта, заказчик, как правило, впервые видел себя чужими глазами. Иногда портретист замечал, что изображенного бросает в холод, словно от мысли: «Неужели взаправду я таков?» То был миг неизъяснимой торжественности: вот изображение, по которому заказчика будут вспоминать после его смерти. Но то еще не был предел торжественности. Ведсворт не почитал дерзостным наблюдение своих глаз, когда те читали на лице заказчика следующую мысль, логически вытекающую из первой: «А если таким меня видит и Всевышний?»
Те, кому для таких смиренных размышлений не доставало скромности, обычно вели себя так, как нынче таможенный инспектор: требовали переделать и доделать картину, уверяли портретиста, что его рука и глаз оплошали. Возможно, в своем тщеславии они и к Господу будут придираться, когда настанет Его черед? «Больше достоинства, больше достоинства». Указание тем более отвратительное, если вспомнить поведение мистера Таттла на кухне два дня тому назад.