В южнославянских вариантах то же содержание вкладывается в реплику самого старика. Просьба о том, чтобы сын оставил его под тем же деревом, под которым когда-то он оставил своего отца, или сделанное с усмешкой замечание, что он споткнулся именно о тот камень, провожая своего отца в последний путь, о который на сей раз споткнулся сын, заставляют последнего задуматься над совершаемым и представить себе последствия.
Итак, в украинских вариантах второй разновидности и в славяно-балканских вариантах благополучный конец получает идейную трактовку: отправитель действа вынужден задуматься над собственным будущим. Соответствие эпизода общей тенденции предания — показу пресечения языческого обычая, варварская сущность которого стала очевидной (причем сущность эпизода, составляющего фактически преамбулу предания), особенно образно выражено в украинских вариантах. Одумавшись, сын бросается в яр, вытаскивает оттуда отца и возвращается с ним домой: «Щоб и його диты не покыдалы, а кормили до самой той поры, пока Бог примет его грешную душу».
Таким образом, в предании превалирует мотив общественного пресечения языческого обычая. О позднем характере трактовки мотивированности отказа от него стремлением избежать в будущем той же участи свидетельствует прежде всего психологическое и нравственное восприятие. Здесь нет и следов языческого восприятия ритуала как жизненной необходимости в отправлении вестников к обожествленным предкам, чтобы донести до них сведения о насущно важных потребностях покровительствуемой ими общины. Рудиментарные отзвуки ритуального действа еще встречаются в летописных свидетельствах об эпизодическом отправлении ритуала ради избавления от голода или стихийных бедствий, таких, как засуха и т. п.{96}. Изменилась социальная, психологическая и нравственная структура общества, и образы действующих лиц получили характерно-тенденциозную трактовку. Отправитель основного действа общественного прежде ритуала — лицо, наделенное в языческом обществе сакральными функциями, в преданиях же — сын слабеющего физически, но высоко деятельного умственно, духовно полнокровного человека, вначале предстает жестоким, корыстным и недальновидным. Высоконравственное и, главное, высокодеятельное начало воплощается в герое преданий. Противопоставление это подчеркивается посредством художественного приема: малолетний внук, жалеющий деда и благодаря своей смышлености находящий простой путь к его спасению, нравственно противостоит своему отцу. Эволюционировала психология общества, и эволюционировало восприятие древнего ритуала: неукоснительность отправления его сменяется образным раскрытием безнравственности и бессмысленной жестокости действий, уже не находящих ни мировоззренческого обоснования, ни оправдания жизненно вынужденными коллизиями, выраженными довольно явственно, например, в преданиях об отправлении ритуала у черногорцев: голову старика накрывали караваем хлеба, по которому наносился смертельный удар со словами: «Это не я тебя убил, это хлеб тебя убил»{97}.
Отголоски осуждения обычая проявляются и в других жанрах устно-поэтического творчества. Образно звучит оно в русских пословицах:
«Закрыть глазки да лечь на салазки!»
«Пришла смерть по бабу — не указывай на деда!»{98}
«Отца на лубе спустил и сам того же жди»{99} и в др.
Как и восточнославянские, и славяно-балканские предания, они отражают перелом в восприятии языческого обычая, являясь, по существу, синтезированной аналогией второй группы вариантов украинского предания и вариантов русских, белорусских и украинских.
Принципиально аналогичны по смыслу поговорки типа «не бросишь», «не могу бросить» в отношении немощных родителей. Этимология их связана, по-видимому, с такими формами ритуала, как бросание в водоем или болото, а также оставление на печи в нетопленой хате, в сугробе (отсюда поговорка «Заедешь в ухаб, не выедешь никак») и т. п.
Так традиционная славянская проза отобразила психологическое восприятие языческого ритуала, который средствами художественной изобразительности приобретает в ней трактовку, противоположную первоначальной сущности его. Ритуальное прежде действо воспринимается эволюционировавшей социальной средой как следствие недомыслия и мелочного эгоизма и, главное, как безнравственное действие, наносящее обществу невозместимый ущерб преждевременным изъятием из его среды самых мудрых представителей.
Здесь мы видим не только морально-этический и психологический перелом в восприятии обществом языческого социального явления. Здесь проявляется трансформация ритуальных норм при переходе от одной социальной формации к другой. Для первобытно-общинного строя характерна не только общность имущества, но и единство объединенных в коллектив людей во всех жизненных устремлениях, что определяло и общность нравственных устоев. Личность сама по себе не имела превалирующего значения. В славянобалканском фольклоре отражение архаических норм жизни сохранялось чрезвычайно долго в силу бытового уклада древней деревни. Предания отражают перелом в восприятии личности как таковой: исключительные индивидуальные качества, благодаря которым личность приносит особо значительную пользу обществу, начинают восприниматься как общественное достояние; ее ставят над коллективом, перед которым встает необходимость воспринимать ее наставления как общественное благо.
В преданиях отразилась картина общей деградации ритуала — языческого наследия: обрядность, составляющая элемент социального уклада, отправляется в силу традиционного установления обычного права и не может вызывать сомнений или колебаний, попыток оттяжки как в сроках или формах отправления, так и по существу самого действа. Самое появление размышлений по поводу надобности обычая, желания оттянуть отправление его и в особенности самовольное нарушение — явственное свидетельство разложения ритуала. В украинских вариантах общая картина пережиточных форм ритуала более разнообразна, содержит больше нюансов.
Таким образом, в славяно-балканских преданиях фигурирует не ритуал, а лишь рудименты пережиточных форм его. В основе сюжета лежит пресечение изжившего себя обычая, причем, если уместно такое выражение, совершенное в законодательном порядке: отход от него в среде членов общины наметился раньше формальной его отмены.
Предания в соответствии с исторической действительностью отразили переход от одной стадии культа предков к другой, наивысшей: общество достигает такого уровня развития, при котором высокая мудрость самого старшего слоя общества приобретает особую ценность, старейшины становятся самой влиятельной, правящей прослойкой его.
В преданиях положение это отражено со свойственной фольклору простотой и лаконичностью образного построения концовки:
«И старики годятся — для мудрого совета»;
«Надо, видно, старых людей держать — для доброго совета»{100};
«Старики больше нас знают»{101}.
Таким образом, анализ славяно-балканских преданий приводит к заключению о том, что языческий ритуал отразился в них в деградировавших формах, в виде давно изжившего себя обыкновения, не находящего обоснования в идеологической системе общества. В основу сюжета положен не самый ритуал, а пресечение языческого обычая, происходящее как результат спасительных для общества действий героя преданий. Аналогичное в целом положение выявляется и в преданиях народов Кавказа, в традиционной духовной культуре которых много сходных со славяно-балканскими явлений, а также в преданиях удаленных друг от друга географически ирано- и тюркоязычных народов Средней Азии, Алтая и др.{102}. Украинской поговорке «на саночки посадовіть»{103}, как и древнерусскому фразеологизму «седя на санех», фигурирующему в Поучении Владимира Мономаха как образное выражение типа «на склоне лет», соответствует таджикская формулировка «отвести в Бобы-хор»{104}, также иносказательно обозначающая преклонный возраст.