— Знаешь, что сказал мне комбат? — спросил Румянцев Леона, когда они остались вдвоем. — Сказал, будто мне недостает боевитости, напора. Как ты думаешь?
— Что ж, он попал в самую точку.
— И знаешь, у кого посоветовал учиться?
— Верно, себя в пример поставил.
— Нет, тебя.
— Меня? — удивился Самохин.
— Сказал, мне нужно учиться у тебя порыву, задору, так же как тебе следует учиться у меня трезвому расчету и выдержке.
— Выходит, две половинки: склей — и командир. А врозь — ни то ни се…
— Нет, он хочет иметь двух командиров. Без изъянов.
На этом и оборвался их разговор: близилось время атаки.
Когда Кареман возвратился из Киева, товарищи его не узнали. Лицо осунулось, глаза провалились, горестно сжатые губы как мел. Увидев его в окопе, Зубец сразу понял: случилось непоправимое.
— Юст, ты нашел своих? — с тревогой спросил он.
Кареман горестно покачал головой.
— И жена и дочь в Бабьем яру…
Неподалеку гулко рвались снаряды, дробно стучал пулемет, звонко лопались винтовочные выстрелы. Юст ничего не слышал. Он сидел, зажав меж коленей автомат, и смотрел в одну точку с таким выражением, будто ему нет никакого дела до того, что здесь происходит.
— Может, поешь? — несмело спросил Зубец.
Нет, ему ничего не нужно.
— Отдохни. Хочешь, постелю? Полежи, пока тихо.
Юст опять отказался.
Подошли еще разведчики. Зубец приложил палец к губам, и Юста никто не расспрашивал. Покурили молча. Тягостное молчание нарушил старый бронебойщик.
— А ты поговори, сынок, — участливо придвинулся он к Кареману. — Отвори душу. Легче станет.
— Ну что я скажу, Тарас Григорьевич? Тяжко мне, тяжко. А мне ли только? Ведь сто тысяч сгубили. Понимаете, сто тысяч! А мое горе — капля в море.
— Горькая капля, сынок.
— Что и говорить. Вспомнишь, просто в глазах темнеет.
— Конечно, силен, кто валит, а еще сильнее, кто подымается, — начал было Голев.
— Говорят и по-другому, — перебил его Соколов. — Если сабля твоя светла, молодец, глазам твоим темно не будет! Так, Валей, кажется, говорят у вас, — повернулся он к Шакирову.
— Так, так, — отозвался молодой башкир, подсев к Кареману. — Только не думаю, чтобы сабля Юста вдруг потемнела.
— Да, еще сильнее, кто подымается, — выждав, вернулся к своей мысли Голев. — А мы не то что поднялись, а в добрый час и размахнулись, и ударили. Темнеет в глазах, говоришь, — это не только от боли, — и от ярости. Расскажи-ка про все, что видел, слышал, чтобы и другие знали. Нам это сил прибавит в бою за ту вон гору, — показал уралец на позиции противника.
Юст поднял глаза и взглянул туда же. Вон откуда они снова лезут на Киев. Чтоб опять слезы, кровь, смерть? Чтоб новые муки? Нет, нет. Юст обвел взглядом товарищей. Скоро им всем в атаку. Как же можно молчать!
— Не иду, а лечу по Киеву, — тихо заговорил он, посматривая на бойцов. — Спешу и боюсь. Каждая улица обжигает душу. Вот сквер. Здесь не раз гуляли с женой, тут она в коляске катала дочку. Смотрю, деревья повырублены, изгородь порушена. Еще дальше клуб. Здесь она выступала с песнями. Только на месте клуба — один черный пепел. Спешу, и все больше щемит сердце. Целые улицы — в развалинах. Как уцелеть в таком аду? Наконец, и дом, где оставил их обеих. Целехонький. А сердце выскочить готово. Страшно войти. Как шагнуть за порог? Шагнул все-таки. Шагнул и опустил руки. Чужие люди. Долго и взволнованно говорили они. Ничего не помню, кроме одного — «убиты!» Я побрел той дорогой. Дорогой ужаса. Дорогой смерти. По ней гнали тысячи безвинных. По ней гнали и моих. Разве пересказать, что перечувствовал? В груди и сейчас горит…
Глеб до боли стиснул зубы и, щелкнув затвором, молча ушел на позицию. Зубец уставился в одну точку и не проронил ни слова. Голев опустил голову. А Оля сидела с заплаканными глазами. Прошла минута, две, и вдруг грянул залп. Земля вздрогнула и качнулась. Бойцы выскочили и цепочкой растянулись по траншее.
Поднявшись, Юст шагнул к Сабиру.
— На, возьми мое заявление, — протянул он вчетверо сложенный лист. — В партию хочу.
Парторг одобрительно посмотрел на солдата и молча пожал ему руку.
Юст огляделся. Пологие скаты горы давно потонули в клубах огня и дыма. Пройдет минута-другая, и он, Юст Кареман, вымахнет из узкого окопа, и никакой огонь его не остановит. Никакой!
Ураганный огонь гремел по всему фронту. Артиллерия и авиация обрушили на позиции противника сотни тонн огненного металла. Поглядывая на часы, Андрей терпеливо ожидал сигнала атаки. Но вот и серия красных ракет. Шквал огня шагнул за гребень, но позиции противника, к которым устремились цепи атакующих, некоторое время еще оставались в черном дыму, смешанном с вздыбленной землей. Пошли! На назначенном рубеже танки обогнали пехоту, и Андрей ощутил, как бойцы смелее двинулись за машинами. Передний край врага вдруг вспыхнул встречными выстрелами. Задымила одна из «тридцатьчетверок», с другой снарядом сорвало башню. Бойцы ракетами и трассирующими пулями обозначали цели танкам и самоходкам. Рота Румянцева вдруг замедлила движение и потеряла темп. Сколько ни кричал он, сколько ни требовал подняться в атаку, — не помогало. Видно, треск стрельбы и грохот разрывов заглушал его голос. Яков провел рукой по лбу. Она стала мокрой. Вот тебе и порыв! Мучительно напрягая голос, он еще и еще пытался поднять цепь. Все напрасно.
Чуть погодя Жаров приказал ему усилить огонь перед ротой Назаренко. Румянцеву удалось на какое-то время ослепить противника. Еще натиск, и взводы Назаренко вместе с танками ворвались на гребень.
— Вперед! Слышите, вперед! — обрушился комбат на Румянцева. Яков невольно почувствовал такой накал в голосе Жарова, что мигом вскочил и зычным голосом поднял роту. В тоне команды, в жестах, во всей фигуре командира было столько решительности, что бойцы дружно устремились за ним. Схватка была короткой. На гребне горы задымили еще два танка и самоходка. Но вторая волна машин с автоматчиками на броне стремительно вынеслась к вражеской траншее. Перевалив за гребень, бой вступил в решающую фазу.
С командного пункта, перемещенного теперь на гребень высоты, Жарову открылась картина разгрома «призраков». Танки перемешались. Все потонуло в огне, в дыму, в грохоте. В пробитую брешь шли и шли «тридцатьчетверки». Они уже хозяйничали за гребнем на широком пространстве. Всюду черные туши «тигров» и «пантер», еще дымящиеся «фердинанды и трупы, трупы без конца…
«Золотой ключик» оказался поистине волшебным: он открывал путь к новым победам.
Как ни устал Андрей сегодня, а уснуть не мог: еще не улеглись волнения, пережитые в этом тяжелом бою, и нервы были напряжены. Немцы потеряли еще один рубеж. Больше того, они лишились выгодного плацдарма, с которого приготовились к прыжку на Киев. Их пленные сегодня не столь спесивы. Многие из них уже не верят в возможность выстоять против напора русских. Пленный офицер так и заявил на допросе: у вас, мол, колдовские силы, их не сдержать. Не колдовские, а народные! В этом все дело.
Погасив свет, Андрей распахнул окно хаты. Повеяло ночной прохладой. Призрачные сполохи редких ракет расцвечивали небо. Привычно стучал пулемет, ухали пушки. Фашистские ночные бомбардировщики бомбили Киев. На далеком мутно-розовом небе беззвучно вспыхивали звезды зенитных разрывов. Он вспомнил, вот так же стоял у окна своей квартиры. Жена говорила: «Изверги, что они делают!» Он вдруг подумал о ней с такой нежностью, что все затуманилось и пропало. Будто она тут, рядом, и он гладит ее тонкую трепетную руку. Милая, хорошая моя!
О ВЫСОКОМ И НИЗКОМ
Еще час назад все выглядело иначе. Низкое солнце не было столь багрово зловещим. Чистый горизонт не кровянился, а радовал золотистыми отблесками. Даже голые деревья, сучья которых теперь посечены осколками, не бередили душу. И этой грозной канонады тоже не было. Да и лица бойцов казались совсем иными: было в них что-то мягкое, доброе, теперь же — Щербинин видел ясно — их лица будто высечены из камня. В глазах решимость и ожесточение, готовность ко всему, чего не миновать.