Уставший Архип Иванович опустился на стул. Пока ходил с палитрой к полотну и обратно, вроде бы и не замечал, как ноют ноги. Но стоило сесть — сразу почувствовал боль в суставах. Не молодой уже человек — скоро разменяет пятый десяток. Самая пора уединиться и работать, работать, работать. Но и с петербургским зрителем надо считаться. «Ничего. На следующей неделе здесь будет тишина, — подумал Куинджи. — Выставлю картину в Обществе поощрения художеств, покажу ее Петербургу. Князь обещал на днях уплатить… Дом нуждается в ремонте. И начинающим помочь нужно, чтобы не бедствовали, как мне пришлось в юности…»
Кареты — синие, серые, зеленые, красные с голубым, черные полированные пролетки, солидные коричневые дилижансы с гербами и без оных выстроились гуськом от здания Общества поощрения художеств вдоль тротуара Большой Морской улицы до Невского проспекта. Над городом висел густой промозглый туман, он окутал дома, заполонил улицы, переулки и дворы. Прохожие медленно передвигались вблизи зданий, держа над головами раскрытые зонты, будто они могли уберечь их одежду от въедливой сырости.
У парадного подъезда Общества толпились люди. Казалось, они хотели укрыться за высокими черными дверями от удушливого тумана, но их задерживали, впуская в здание небольшими группками. На ступеньках перед входом над толпой возвышался Куинджи. В сером драповом пальто с расстегнутым воротником, без головного убора, с возбужденным лицом и блестящими глазами. То и дело раздавался его голос:
— Господа! Не напирайте! Эт‑то, все посмотрите. Это я вам говорю.
Отсчитывал человек двадцать и впускал в здание.
— Не волнуйтесь, господа! — снова упрашивал он. — Господа, уверяю вас…
В небольшом зале с задрапированными окнами висела одна–единственная картина в золоченой массивной раме, освещенная сбоку керосиновыми лампами. Внизу под полотном виднелась надпись: «Лунная ночь на Днепре». Что‑то ошеломляющее, непередаваемое словами, заставляло посетителей застывать на месте при первом взгляде на картину, хотя сюжет ее был удивительно прост и понятен. Высоко в чистом бездонном небе, обрамленном светящимися облаками, сияла открытая луна, серебристо отражаясь на мелкой зыби величественной потемневшей реки. На берегу, на фоне лунной дорожки, пересекавшей реку, высился ветряк. Вокруг него теснились приземистые хатки–мазанки. В одной из них в сиротливом окошке едва теплился оранжевый свет.
Напряженное молчание зрителей, пораженных увиденным, длилось минуту–другую. Потом раздавались удивленные восклицания. Люди начинали перешептываться:
— Может, фокус какой?
Наиболее решительные подходили к картине, пытались заглянуть за раму и за темную драпировку, на которой она висела.
— Ей–богу, подсвечивание с той стороны!
— Вот видите, какой поразительный эффект могут вызвать краски. Прямо‑таки колдовство какое‑то, — проговорил высокий мужчина в дорогом пальто с бобровым воротником, обращаясь к своему соседу. — Нет, вещь неимоверно талантливая, полна лиризма и поэзии южной ночи. Какая‑то иллюзия света.
— Признаться, я ничего подобного не видел и в Париже, — согласился его спутник, круглолицый, с густыми рыжими бакенбардами во всю щеку, выхоленный господин лет сорока.
— Я имел удовольствие посетить все музеи Европы, — отозвался высокий. — И ты знаешь, не могу припомнить ни одного пейзажа великих мастеров, равного произведению этого самородка. Говорят, великий князь отправляется на фрегате в кругосветное путешествие и эту картину берет с собой.
— Да, ей стали уделять большое внимание. Суворин посвятил Куинджи передовую статью. Поэт Фофанов написал стихи, их положили на музыку.
— «Ночь на Днепре» заслуживает этого.
— Ну, разумеется, если о ней пишут восторженно такие господа, как Менделеев, Полонский, Стасов.
Они направились к выходу. Сделав несколько шагов, высокий господин оглянулся и с грустью проговорил:
— Я бы приобрел эту вещь для коллекции.
— Ну, знаешь, это излишнее увлечение! К тому же картина уже продана.
— А не допускаешь ли ты мысли, что люди по–разному смотрят на увлечения. Меня, дорогой мой, картины волнуют нисколько не меньше, чем охота и конные скачки, — вполголоса ответил высокий. — Тебя же интересует лишь собственное дело.
— Что верно то верно, — спокойно согласился его спутник.
Богатые господа и, как видно, ценители художеств, вышли на улицу. Туман почти рассеялся, мокрая мостовая отражала не уменьшавшуюся вереницу карет и пролеток.
С Невского на Большую Морскую вышла группка работных людей. В лаптях и постолах из сырой кожи, в латаных поддевках и зипунах, подпоясанных веревками и кушаками, с пилами и топорами в руках и за поясами, они заметно отличались от горожан. Чуть впереди своих товарищей шагал кряжистый мужик со стриженой каштановой бородой — старший плотницкой артели.
— Чегой‑то столько господ понаехало? — спросил он, обернувшись, и показал рукой на кареты, — Да вона и наш брат мастеровой стоит. Видать, и студенты.
К нему мелкой трусцой подбежал небольшого роста мужичонка с пушистой светлой бородкой.
— Мы надысь проходили тута с Серегой, — заговорил он шепеляво. — Испрашивали господина студента. Сказывал, картину смотреть собираются. Мы его: не Богородицу ли какую на показ. А он: мол‑де, картина художника Архипа… Архипа… Вот те сук, прозвища выскочила из башки. Чудно как‑то, не по–нашенски. А название запомнил: «Ночь на Днепре», значится. Река такая, не доводилось слышать?
— В южных степях течет. Как же, — отозвался старшой. — А картина, должно, сына нашего Ивана Еменджи. Из Мариуполя. Живет Архип теперь тута, в Питере. Прозываться стал Куинджи.
— Кунджи, Кунджи! — воскликнул мужичонка. — Так прозвище. Вспомнил… Неужто знаешь его?
— И деда его знавал, и отца. Жили рядом на Карасевской круче. Там — в Мариуполе. Возле самого Азова, — сказал старшой и неопределенно махнул рукою.
— Далече тебя занесло…
— Надо бы наведаться к Архипу. Может, признает…
Архип Иванович возвратился домой в девятом часу вечера. Открывая ему двери, Вера Леонтьевна шепнула:
— У нас большой гость.
— Кто такой, голубушка? — спросил устало муж.
— Дмитрий Иванович!
Куинджи сразу оживился, довольный, громко произнес:
— За–а-амечательно!
Снял пальто, мельком глянул в небольшое зеркало, висевшее в прихожей, и направился в гостиную. Навстречу поднялся Менделеев. Крепкого телосложения мужчина лет сорока пяти, чуть сутулый, длинноволосый, густо поседевший, с рыжеватой окладистой бородой на крупном продолговатом лице. Открытый высокий лоб прорезали три короткие морщины, одна залегла на переносице. Он был в темно–синем длиннополом сюртуке, из рукавов выглядывали белоснежные накрахмаленные обшлага сорочки с запонками из яшмы. Ладони большие, жилистые, на безымянном пальце правой руки — массивное золотое обручальное кольцо.
Дмитрий Иванович приветливо улыбался, у синих глаз сбежались морщинки.
— Ну, батенька, здравствуйте, — заговорил он густым приятным голосом. — Вот что слава делает с человеком — вовремя не приходит домой.
— Что поделаешь? — в тон ему ответил Куинджи. — Картина уже выставлена в Обществе и удачно продана.
— Знаю, батенька, знаю, —живо отозвался Дмитрий Иванович и вдруг глубоко вздохнул, — Жаль… Такое чудо! Теперь мало кто увидит ее. Повесят во дворце — и все. Туда и вы не попадете, батенька.
Он снова вздохнул, подошел к мягкому креслу, обитому ультрамариновым бархатом, и сел. Куинджи опустился на стул у круглого стола, покрытого желто–розовой скатертью с бахромой. Заговорил умиротворенно, как человек, который только что одолел долгий опасный перевал и почувствовал, что трудности уже позади.
— Я условился с князем — картину непременно по‑ка–а-азать в Москве. Устроить выставку, как здесь, в Петербурге.
— Нужно было продать Третьякову. Его галерею посещает широкая публика, — сказал Дмитрий Иванович и чуть громче добавил: — Всем можно! Россия должна знать свои таланты. Свое национальное искусство!