Так впитываемое зрением, осязанием, слухом, вечным ритмом волн, соединяется в нечто живое. И оно, в сущности своей, полно любопытства и неизвестно где упрятанного и откуда возникающего умения души застолбить каждое мгновение своего бытия окружающей, подвернувшейся по случаю реальностью, которая уже навсегда отметит этот миг в уносящемся потоке жизни.
Душа, обладающая талантом излить себя в воспоминании, фиксируемом текстом, подобна замершей клавиатуре. Но стоит памяти коснуться клавишей того мгновения, и оно оживет во всей своей зрелищной и музыкальной силе, всегда пронизанной печалью невозвратности.
Удивителен феномен: человек внезапно и врасплох захватывает замечтавшееся пространство метафорой или воспоминанием, разворачивающимся перед зрением и сознанием.
Главное – устоять под отвесно рушащимся на тебя потоком времени.
Первое, что поразило меня, когда я покинул прежнее пространство проживания, ступил на эту Землю, и осторожно стал ее осваивать, это внезапная мысль, что Иерусалим открыт небу, а Тель-Авив открыт морю.
В минуты прочного чувства одиночества, внезапно осознаваемого, как истинное состояние души в безмолвии Иерусалима, я вспоминал, как детскому моему взгляду открывалась картинка из книги "Вселенная и человечество" в отцовской библиотеке. На картинке преклонил колени человек, странник, который дополз до края небесной сферы, пробил ее головой, и потрясенно озирает занебесье с его колесами, кругами планет, – всю эту материю, подобную рядну, где ряды напоминают вздыбившуюся шерсть на ткацком станке Вселенной.
Но потрясала наша земная сторона со средневековым спокойствием звезд, закатывающимся детским солнцем над уютно свернувшимся в складках холмов и зелени полей городком.
Человек-странник всю жизнь шел, полз, чтобы, наконец, добраться до этой сферы, а жители городка обитают рядом и не знают, да их и не интересует, что тут, буквально за стеной их дома, – огромный мир Вселенной. Их не то, что не тянет, их пугает заглянуть за предел, прорвать сферу, прервать филистерский сон золотого прозябания. Вот они, два полюса отцовского восклицания «Ce la vie» – «Такова жизнь» – так удивительно сошедшиеся на околице затерянного в земных складках городка.
Все годы я отряхивался от этого видения, как от не дающего покоя сна, спасаясь мыслью, что только в поэзии, слове, метафоре можно пройти над бездной.
Обычно это накатывало на меня после бесконечных изматывающих душу споров о самоиндификации человека, как "еврея".
Сколько казуистики тратится на поиски "национальной сущности" – особенно в русской и немецкой массе.
В русской традиции сразу приходят на ум Толстой и Достоевский, которые, по сути, выросли на Священном Писании. Что ж, продолжим знаменитую в свое время кампанию, развязанную советской властью по "раскрытию псевдонимов", в поисках скрываемого "еврейства".
В свое время иудейскому мальчику дали при рождении имя – Кифа. Он вырос и стал апостолом Петром. Другому мальчику дали имя Шауль, а он стал апостолом Павлом. Так оно – европейская цивилизация не в силах откреститься еврейского генома.
Антисемитизм это подушная удушающая реакция на собственные опостылевшие корни.
Кого-то, в достаточной массе, преследуют, как Мандельштама, лежащие, "как руины, рыжие Пятикнижия с оборванными переплетами". И даже пригвожденный им, как самый страшный деспот в мировой истории, "кремлевский горец" с таким сюсюкающим прозвищем – Сосо (опять же, от еврейского имени имени – Иосиф), не мог до конца отмыться от того, что прилипло к его узкому лбу в духовной семинарии.
Футуризированный в юности Пастернак, казалось бы, легче коллеги Осипа переносил свое "еврейство", но это лишь казалось. Роман "Доктор Живаго", тайком прочитываемый нами в одну ночь в годы всеобщей перлюстрации, усиленного сыска и мышиного фиска, и воспринимаемый, как свет в окошке в атмосфере всеобщего "криводушья", по выражению Нобелевского лауреата, отказавшегося от премии по известным всем и каждому обстоятельствам, в последующие десятилетия значительно потускнел. И что осталось в сухом, но все еще пылающем остатке? Выпятилась и бесконечно обсуждается мучительная неприязнь автора к своему неотстающему еврейству. Ведь даже гению полагалось заполнять в анкете пятый пункт.
Да что говорить: чем мешало провозвестнику будущего мира всеобщего счастья, безоглядно выстилающему благими намерениями дорогу в ад, Карлу (при рождении – Мордехаю) – не папе Карло, с бессмысленным упорством строгающему мир деревянных человечков, востривших нос во все дела, а скорее бородатому злодею, подобно Карле Черномору, – его еврейство.
От своих корней откреститься невозможно. Сколько их не выкорчевывай, слишком они глубоки и неуничтожимы. Тут даже не идет речь о последующих побегах этих корней – христианстве, исламе, фрейдистском комплексе "ненависти к отцу", и множестве иных комплексов.
Корни эти экзистенциальны, проще говоря, идут от самой сущности Сотворения существа с челом века – человека. Однажды открывшись, они уже не могут исчезнуть, сколько их не отрицай, не отбирай, не унижай, не уничтожай, не заваливай землей – пробьются. Тут не обойтись без мессианской эсхатологии.
Мессианская эсхатология не просто изобретение евреев, а их судьба. Евреи ведь народ Книги, а всякий текст подспудно связан, прочен и зависим от "теологического контекста". Стоит подумать над тем, не будет ли разрушена любая речь при попытке сделать ее независимой от "теологического контекста". Сообразность и прочность мира людей держится на этой основе, во всех ипостасях скрепленная Высшим присутствием. Снять эти скрепы, и все разваливается в кровавый хаос "конца дней".
Эсхатология напрягает Историю, заставляя ее балансировать над пропастью вечно ожидаемого Апокалипсиса, и тем самым взывая к ценностям жизни, как правды и справедливости, что, по сути, и есть – ожидание Мессии.
Эсхатология – это бытие, выходящее за пределы Истории, предполагающая личность, способную отвечать за свою жизнь, говорить от своего имени, а не повторять анонимные слова, диктуемые ей Историей.
Эсхатология – предупреждение – против провала в хаос, предупреждение Богом еврея, избранного Им на участь Иова.
В годы юности легко и заранее прочитывалась ситуация: евреи– полукровки (прозываемые окружающими аборигенами – "полужидками") отрабатывали русский хлеб. И как ни пытались откреститься от своей въедливой нации, слишком слабо было им стать ловчее таких же "прокаженных", чаще всего "полных" евреев, тысячелетиями пытающихся отказаться от матери, а то и отца, вплоть до затирания их имен на надгробьях и замены их титульными фамилиями их жен из среды аборигенов. Писателям было легче: им разрешалось прикрываться псевдонимами еще до кампании по "раскрытию псевдонимов".
Драматургам это даже высочайше рекомендовалось для карьеры. Так Котляр стал Алёшиным, Лифшиц – Володиным, Маршак – Шатровым, Гибельман – Рощиным, Гоберман – Алексиным.
В годы перестройки, по телевидению, на всю страну передавали творческий вечер Шатрова. Развернув записку из зала, он ее сразу (сказывалась оказавшаяся впоследствии ложной атмосфера еще незнакомой свободы и искренности первых шагов гласности и перестройки) прочел вслух. Не помню, как она точно звучала, но смысл был таков: почему вы Шатров, когда вы – Маршак (кстати, фамилия древнееврейская – уважаемого рава, подобно Рамбаму или Рамбану). Шатров начал стыдить безмолвствующую аудиторию, но это выглядело жалко, и более было похоже на оправдание. Стыд, неловкость висели топором в воздухе, все, сидящие в зале и даже в отдалении, у экранов, ощущали, и, главное, понимали, что их словно окунули в нечто дурно пахнущее.
"Народ безмолвствовал", но это не было безмолвие угрозы или затыкание ртов, а, скорее, зажимание носа, когда внезапно обнажаются затхлые задворки десятилетий прошедшей и, увы, не ушедшей жизни.