По прошествии нескольких часов пришла негритянская медсестра и сказала им, что можно зайти. Они зашли, гуськом, и писательница лежала там со всеми своими аппаратами, глаза ее были открыты, они были живые и бодрые, но она не сказала ни слова. Вошел врач и сообщил, что они ввели катетер через голосовые связки, а оттуда, через пищевод, к сухожилиям ее тонких пальцев, и до, прошу извинить меня, влагалища, чтобы она смогла вести максимально нормальный образ жизни, хотя, возможно, ее способность зажигаться страстью навсегда испорчена необратимыми повреждениями чувствительных мест. Семья, которая сроду не слыхивала о таком способе реставрации людей, изумленно уставилась на врача, и кто-то спросил: «Вы что, в самом деле, сделали это?»

Врач объяснил им, что ничего другого не оставалось, и позвал одного из родственников пройти в ординаторскую, чтоб получить там более точные разъяснения по поводу этой выдающейся операции. Он объяснил, что если вдувать ей воздух в горло, туда, где находятся голосовые связки, рука ее начинает работать, и вагина выделяет золотистую жидкость, которая отнюдь не пахнет розами. Близкий родственник спросил, зачем нужно дуть, и вообще, что это все значит, и врач сказал, что без этого вдувания, кровяные сосуды в области главной артерии закупорятся, и писательница умрет. Дутье запускает процессы, которые борются с закупориванием. Нужно только вставить ручку между пальцами, можно даже, если не хотим, обойтись без листа бумаги под рукой, — и рассказы будут написаны.

Потрясенный родственник вышел из ординаторской, направился к поджидавшим его и изготовившимся к действию членам семьи, и поведал им о тех абсурдных вещах, которые услышал. Он добавил, что не нужно даже подкладывать снизу лист бумаги — рассказы будут писаться в воздухе. Близкие родственники сначала сказали, что какая разница, главное заполучить обратно их дражайшую, но довольно скоро большинство вернулось к своим делам на родине-матери, на восточных склонах горы Кармель. Только горсточка родственников осталась стоять рядом с телом писательницы, и никто из них не осмеливался дуть, в первые дни это делали замечательные врачи Хьюстона, штат Техас.

До конца месяца все вернулись на родину, кроме одного дядюшки, который когда-то любил ее. Он остался один в комнате и не знал: дуть иль не дуть? Он захотел узнать, работает ли этот механизм, приблизился к ней и позвал ее, она не прореагировала — из-за трубки, — и он подул ей в горло, туда, где голосовые связки. По прошествии семи — десяти секунд ее рука заработала в воздухе и вагина выделила золотистую жидкость. Дядюшка подложил ей под руку листы бумаги и снова дунул. К своему удивлению он увидел, что она пишет какие-то непонятные слова, и все время ее постель наполняется золотистой жидкостью. Он не знал, что уже и думать, и что с этим делать, и вышел позвонить кому-нибудь из родственников на далекой родине рассказать об этом писательско-медицинском чуде. А когда вернулся, неся пишущую машинку с ивритским шрифтом, которую он раздобыл у одного старослужащего израильского эмигранта, обнаружил, что писательница умерла, и все простынки перепачканы этим рассказом.

Госпожа Пол Лица

Теперь, когда я уже довольно долго прожила в этой славной вилле неподалеку от Панама Сити, все видится мне по-другому. Каким-то более мелким, более текучим, переменчивым, не больно важным, а иногда даже просто мизерным. Такое положение дел меня вполне устраивает, иногда лишь я еще теряюсь и шарахаюсь без всякой видимой причины, будто посреди пустыни вдруг кто-то коснулся моего плеча.

Я просила, чтобы меня послали в Панаму, хоть мне и говорили, что для меня это уж слишком захолустье. Действительно, модернизировать советское оружие на хлопчатобумажном комбинате — дело довольно скучное, но я видела эту страну, пусть совсем постороннюю для меня, и, тем не менее, почти такую же длинную и узкую как Израиль, только немного более изогнутую. И я однозначно ее выбрала.

После рекогносцировки на местности, которая длилась пару дней, абсолютно ясным стало, что никто на этом латинском краю света не узнаёт во мне полковника такую-то, лицо которой однажды смертельно побелело, когда она, будучи пребывая на военном предприятии, неосмотрительно флиртовала с неким претендентом в весьма опасной близости от запретных кнопок. И некоторые из них таки оказались нажаты, что привело к «катастрофе».

Никто, из обретавшихся в том мире, куда я нынче помещена, слыхом не слыхивал об этой катастрофе, а если до него что-либо и донеслось, то его заинтересованность в этом стремилась к нулю, что вполне меня устраивало.

Панамцам до меня нет никакого дела, и в этом большое утешение. Для них я никто, и я их очень ценю за это.

Иногда, в первые дни, мне то и дело просто хотелось завопить «Да здравствует Панама!» — до такой степени мне стали дороги ее граждане.

И, тем не менее, всякий раз, когда я по случаю табельных дат и небольших возлияний появлялась в Израильском посольстве, мне все еще приходилось сталкиваться со своим прошлым, то есть пятном в нем. И я снова и снова напоминала себе, откуда я пришла сюда, и всегда надеялась, что, несмотря на это окаянное пятно в моей биографии, найду хотя бы одну душу, которая добрым словом помянет сделанное мной для оборонки. До того. А ведь таки сделала! Другие подгребли мою славу.

Всякий раз я заново разочаровывалась и сердилась на себя, что притащилась на сходку, будь то Рош-а-Шана, или День Независимости. Эти чинные посиделки, на которых каждый недоумок может спросить меня, как делишки, и как я справляюсь с «этим», или вообще не заговаривать со мной на эту тему, будто я не чувствую, что его просто распирает, и еще минута — и вопросы прямой наводкой полетят в мое сознание.

Нынешняя моя должность на фабрике по производству ваты, в самом деле, несколько убогая и порой мне кажется, что всякий раз, когда я там оказываюсь, я практикуюсь в выживании. И что же я говорю себе? Я говорю, что приехала сюда именно затем, чтоб довольствоваться этой скучной заводской рутиной.

Люди ничтоже сумняшеся полагают, что тому, кто стал причиной катастрофы, недостаточно мук его совести, и они его добивают. В Комитете по расследованию причин происшедшего я была унижена так, как никогда в жизни. Мне задавали интимные вопросы, хотели восстановить событие… Вы меня понимаете? Израильская журналистика убила мою репутацию. Они поместили мою фотографию на первую страницу и написали: «Та, что не смогла удержаться!» Оба моих сына покинули страну. Один уехал в Мельбурн, другой в Сидней.

Но что все это в сравнении с семьями погибших. Эти выдвигали свои идеи везде, где только можно. Нашлись и такие, которые требовали для меня смертной казни. И не только кричали об этом на похоронах — на похоронах можно, но и по прошествии месяцев. Преследовали меня, где б я ни оказалась.

Лица осведомленные писали обо мне, что я опозорила военную промышленность и подставила под насмешки и издевательства ее цели. И меня навеки устранили из промышленности…

В кратеньком письме о моем смещении говорилось, что это не была ошибка вообще свойственная человеку по природе его, нет, это была ошибка женщины.

Но и после увольнения меня продолжали донимать влиятельные журналисты, разные феминистки, страстно желавшие выступить на мою защиту, семьи погибших, разумеется, и просто любопытные, которые так и мелькают в уличной толпе, и ласковое «сволочь» крутится у них на устах как пропеллер.

Я меняла номера телефона, меняла квартиры, притворялась, изменялась, скиталась — меня не оставляли в покое.

И тогда я пошла к одному своему знакомому, который был когда-то заместителем начальника Генштаба, и с которым мы были знакомы уже лет сто — с тех пор, как вместе служили срочную службу. Вместе мы немало покуролесили на его джипе в песках Аль Ариша. Чуть позже у нас с ним был роман. Вот так я и пришла к нему, посредине его жизни… Но какая же это была жизнь! Сколько было в ней внезапных поворотов! Кто-то о нем уже собирался написать книгу. Он сам говорил мне как-то, что прежде, чем разрешить публикацию, он должен видеть корректуру, там имеется немало тонких мест.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: