- Любопытное приобретение, Змеин, - заметил он, разглядывая раковину. - Как бы ты думал: orthis! Да, orthis calligramma; спрашивается, как она сюда попала, на Гисбах? Этот вид orthis встречается, сколько помнится, только в силурийской формации, а силурийской не водится в Швейцарии. Надо будет справиться в Мурчисоне.

- Спрячь-ка свою orthis покуда в карман, - сказал Змеин. - Силурийская формация изобилует серой ваккой, а здесь вакки и следа нет; значит, что-нибудь да не так. Но Мурчисон сам по себе, и гуманность сама по себе: ты утолил свою жажду да и не думаешь обо мне. На, зачерпни.

Он хотел бросить Ластову шляпу. Тот уже наклонился к воде.

- Я в свою. Ты не брезгаешь?

- Еще бы! Naturalia non sunt turpia [Естественное не безобразно (лат.)]. Ты ведь не помадишься?

- Изредка.

- Так выполосни.

Ластов последовал совету и зачерпнул шляпу до краев.

- Nehmt hin die Welt! Rief Zeus von seinen Hohen [Примите мир! - рек Зевс со своих высот (нем.)].

Чтоб было вкусней, вообрази себя героем известной немецкой баллады: ты - смертельно раненный рыцарь, томящийся в предсмертных муках невыносимой жаждой; я - твой верный щитоносец, Кпарре, также тяжело раненный, но из бесконечной преданности к i своему господину доползший до ближнего студеного ключа и возвращающийся теперь с полным шлемом живительной влаги.

- Воображаю. Только не мучь, пожалуйста, своего рыцаря, давай скорей... Эх, брат, ну как же можно! А все твоя баллада.

Изнывающему рыцарю не пришлось на этот раз утолить свою жажду; до краев наполненный шлем, размокнув от живительной влаги, поддался с одного конца давлению ее, и холодная струя плеснула в лицо оруженосца. Выпустив импровизированную чашу из рук, испуганный Кпарре отпрянул мгновенно в сторону. Но с присутствием духа, подобающим его высокому званию, рыцарь не выпустил шлема из искаженных предсмертною мукою пальцев; удрученный тяжестью заключенной в нем влаги, шлем опрокинулся, и освежительный напиток расплескался по обрыву.

- Vanitas, vanitatum vanitas [Суета, суета сует (лат.)]! - вздохнул рыцарь, качая перед собою в воздухе печально свесившуюся чашу.

- Ха, ха, ха! - заливался щитоносец, вытирая рукавом лицо. - Брось ее сюда; так и быть, налью снова.

- Нет уж, спасибо, в танталы я еще не записался.

Он вынул часы.

- Половина седьмого... Спустимся-ка в гостиницу, там рейнвейн, надеюсь, будет посущественнее твоих гисбахских волн.

Вскарабкавшись на площадку, Ластов взял свою насквозь измокшую шляпу из рук приятеля, выжал ее и накрылся ей.

- Брр... какая холодная! - проговорил он, морщась. - "Что ж ты спишь, мужичок?" Зовет с собой, а сам ни с места. Давай лапу. "Встань, проснись, подымись..." Фу, какой тяжелый!

Покраснев от напряжения, поэт успел, однако же, приподнять товарища настолько, что тот сам встал на ноги. Перебросив через плечи пледы, молодые люди начали спускаться по тропинке. С озера донеслись звуки звонка.

- Вот и пароход из Интерлакена, - сказал Ластов. - Ты, конечно, отправляешься утолить свою жажду? Я пойду встречать интерлакенцев, может, найдется кто русский. В Интерлакене, говорят, всегда много наших. Закажи, пожалуйста, и для меня порцию бифштекса да бутылку рейнвейну.

- Какого тебе? Иоганисбергера?

- Нет, либфрауенмильх, все, что находится в какой-либо связи с Liebe [Любовью (нем.)] и Frauen [Женщиной (нем.)], пользуется теперь моим особенным благоволением.

Под водопадом друзья разошлись в противоположные стороны: Змеин повернул направо - к гостинице, Ластов взял налево - к пристани.

III

УЛЬТРАПРОГРЕССИСТ

Когда поэт спустился к озеру, публика уже высаживалась с парохода, и небольшая платформа пристани отказывалась вместить всю толпу - более, впрочем, по тому обстоятельству, что было много дам, а прекрасный пол, проводящий летний сезон в Интерлакене, рядится, как известно, необыкновенно пышно и носит платья шириною чуть ли не в Бриенцское озеро.

Ластов остановился на краю дорожки, ведущей от пристани вверх к отелю, чтобы не пропустить никого незамеченным. На губах его мелькнула улыбка, и он махнул рукой: с парохода сходил знакомый ему русский.

То был юноша лет девятнадцати, много двадцати. Пушок едва пробивался на красивом, самонадеянном лице его. Стан его, и без того очень стройный и тонкий, делался еще подвижнее и гибче от видимых стараний юного комильфо вложить в каждое движение грацию. В правом глазу его ущемлялось стеклышко. Платье, сшитое по последней парижской моде, сидело на нем превосходно, и страдало разве излишком изящности и воздушности для наряда туриста в гористой местности, как Швейцария.

Приезжий также заметил Ластова и мотнул ему издали головой.

- Que diable! Est ce toi, que je vois [Какого черта! Это тебя я вижу? (фр.)]? - начал он скороговоркой, когда добрался до поэта, и протянул ему с грациозной небрежностью свою маленькую, аристократическую руку, обтянутую в палевую лайковую перчатку. - D'ou viens tu, parbleu [Мой Бог! Куда направляешься? (фр.)]?

- Мы с Змеиным, одним университетским товарищем, сколотили рубликов по триста и вот, сдавши выпускной экзамен, пустились в чужие края. Месяц уже, как шатаемся из стороны в сторону. Но ты, брат Куницын, какими судьбами?

- Moi? Mais je viens, comme toi, de finir mov cours - que le diable emporte toute l'ecole, "je veux bien, que le diable l'emporte"! Maintenant je me suis pensionne a Interlaken... Quelle decouverte j'y ai faite, te disje! fichtre! Il ne me reste - rien, que de faire sa connaissance - un ange, un diable de fille, parole d'honneur! Coquette comme la belle Helene, vive comme un chaton, spirituelle comme... [Я? Но я просто хотел, как и вы закончить мой курс - черт возьми все эти школы, "Я не возражаю, чтобы их черт взял!" Сейчас я пенсионер Интерлакена ... Какие открытия я сделал там! Черт! Остается только мне признаться - ангел, дьявол-девушка, ей-Богу! Кокетливая как прекрасная Елена, жива, как котенка, духовна как ... (фр.)]

- Aber, Liebster, Bester, Gutester! [Но, милый, милый, добрый друг! (нем.)] - перебил, смеясь, Ластов. - Du hast sie ja nich einmal gesprochen und ruhmst schon ihren Spiritus... Ты с ней ни разу не говорил и уже хвалишь ее душу? (нем.)]? Куницын с недоумением посмотрел на говорящего.

- Que veut dire cela, mon ami [Что это значит, мой друг (фр.)]?

- Что?

- Да Германия?

- А Франция?

- Да ведь ты же говоришь по-французски?

- Говорю, но не так свободно, как по-русски. Со времен же гимназии мы с тобой объяснялись всегда на родном языке, так я не вижу надобности в чужом наречии.

- Образованному человеку должно быть решительно все равно, на каком бы наречии ни объясняться! Если же я раз заговорил с тобой по-французски, то тебе ничего бы не стоило отвечать мне на том же языке, а то вздумал еще подтрунивать! Franchement dit, ты поступил даже bien impoliment [Ты говоришь по-французски... очень грубо (фр.)].

- Напротив, друг мой, impoliment поступил ты сам: ты заговариваешь со мною по-французски; я отвечаю по-русски, тонко намекая тебе этим, что французский язык между нами не у места. Ты, и ухом не ведя, продолжаешь по-французски. Разве это не impolitesse? С таким же точно правом мог я употребить немецкий язык, который знаю лучше французского; тебя же это не должно было удивлять: "Ведь всякому образованному человеку решительно все равно, на каком бы наречии ни объясняться"; следовательно, и все равно, отвечают ли ему по-французски или по-немецки.

- И ты, ты говоришь это серьезно? - воскликнул Куницын. - Немецкий язык трещит, шипит, скрипит; французский, благодаря своей гармоничности, сделался интернациональным европейским языком, как арабский в Азии. Французский язык - можно смело сказать - гарантия развитости человека, так как с помощью его сближаются народности, сближаются север и юг, восток и запад, а сближение развивает и ведет ко всемирному прогрессу, составляющему, как известно, цель всякого, мало-мальски образованного человека XIX столетия!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: