-- Да ты больно-то, государь, не полошайся. Войско войску рознь: наше набрано с бору да с сосенки, мало еще приобучено к ратному делу; да и кому охота воевать против своего природного государя.
Слова эти, видимо, ободрили опять Димитрия.
-- Вы оба недавно ведь из Москвы, -- сказал он. -- Так расскажите же по всей правде, что толкуют там в народе?
-- По всей правде сказать, -- начал Болтин, -- народ наш как в дурмане ходит и сам хорошенько не ведает, чему верить, чему нет. В церквах Божьих ведь с амвона, по царскому велению, анафему возглашают некому беглому монаху Григорию Отрепьеву, что на Литве появился и самозванно принял будто бы имя убиенного в Угличе царевича Димитрия. Но правда, как искра под валежником, тлится, пока пламенем не вспыхнет; молва все растет да растет, что царевич точно спасся от Борисовых убийц. А тут пошли еще разные знамения: на небе два месяца, три солнца; в облаках бьются словно огненные рати; бурей сносит вышки с теремов боярских, кресты со святых храмов; среди бела дня волки стаями бегают по улицам, кидаются на людей, пожирают друг друга.
-- А сам Борис ничему этому веры не дает?
-- То-то, государь, что и на него словно страх напал. Когда летось над Москвой поднялась эта большая звезда хвостатая, он нарочито вызвал из Инфляндии ученого звездочета.
-- Вот как! И что же тот предрек ему?
-- Доподлинно-то никто о том не знает. Но ходит слух, будто звездочет объяснил, что хвостатые звезды посылаются Господом Богом всякий раз перед великими бедствиями народными, дабы государи берегли и себя и народ, особливо перед чужеземцами. Тут Годунов еще пуще всполошился, велел, слышно, в ночную пору привезти к себе во дворец на допрос из Новодевичьего монастыря твою, государь, благоверную матушку-царицу, инокиню Марфу.
-- И ее то, схимницу, не мог оставить в покое! -- воскликнул Димитрий, гневно сверкая глазами. -- Что же она на допросе показала?
-- Прямо показать, что сын ее жив, у нее, знать, духу не достало. Однако ж она все-таки не утаила, что слышала от людей, коим должна верить, будто сын ее спасся и проживает теперь где-то за рубежом. Когда же Годунов стал требовать, чтобы она назвала ему этих верных людей, она отвечала, что тех людей уже нет на свете. Но при допросе была и жена Борисова, царица Марья. Нравом она крута, разгорчива, -- и, Боже мой! Как схватит со стола горящую свечу, да с угрозой на твою царицу-матушку: "Сейчас говори, кто они, изменники! Не скажешь, -- выжгу тебе очи..."
Царевич, слушавший до сих пор с затаенным дыханьем, привскочил даже в кресле.
-- Этого я им, клянусь Богом, во век не прощу!
-- Не клянись, государь, -- сказал Болтин. -- Борис Федорович не дал твоей государыни-матушки в обиду, просил ее не поставить в вину царице Марье ее горячность...
-- И отослал матушку обратно в монастырь?
-- Отослал со всем почетом. Сам-то он не так уж лют...
-- А в прежние годы был и светлодушен и многомилостив, -- подхватил товарищ Болтина, Чоглоков, которому, видно, также не терпелось вставить свое слово.
-- Это что он во время мора голодающим свои житницы раскрыл? -- заметил Димитрий.
-- Да, и нищую братию из своей казны щедро оделял; а разбойников, что развелись от голодухи по большим дорогам, целыми шайками извел. Да, признаться, не житье от него и грабителям якобы законным -- приказным: дьякам и судьям.
Тут Болтин толкнул говорящего в бок.
-- С ума ты спятил, -- хвалишь Годунова!
Хотя это было сказано вполголоса, однако Димитрий расслышал.
-- О врагах своих нужно знать не одно дурное, но и доброе, -- сказал он. -- А то как же правильно судить о них? Так приказным Годунов также не дает спуску?
-- Не дает, государь, -- отвечал Чоглоков, ободренный такой поддержкой со стороны царевича. -- Не токмо велит мздоприимцам возвращать посулы (взятки), собранные с просителей, но с кого, по вине и чину глядя, взимает и штраф изрядный, -- в 500, в 1000, в 2000 рублей, а у кого отбирает и все имущество движимое и недвижимое, неправедно добытое.
-- Бьет, значит, рублем.
-- И рублем и дубьем. Перехожу я раз Красную площадь, глядь: народ навстречу валом валит, шумит, хохочет. Что такое? А везут, вишь, по улицам на позорище всенародное дьяка мздоимца. Сидит он, раб Божий, на тележке, обнаженный до пояса, со скрученными локтями; висит у него на шее мешок с поличным, -- кто говорит: с дичиной, кто -- с рыбой соленой, -- а на спине дощечка с надписью: "Мздоимец". По бокам же идут два стражника с большущими прутьями и хлещут его по оголенной спине, хлесть да хлесть. Он то охнет, то заорет благим матом; а народ бежит вслед, всячески над ним издевается, радуется его мукам...
-- Коли радуется, то, стало быть, Борис сумел в этом угодить москвичам! -- с горечью проговорил Димитрий, на которого описанная грубая сцена произвела, видимо, тяжелое впечатление. -- Ну, а что же недруги Борисовы в укор ему ставят?
-- Что мнителен он уже не в меру, -- отвечал Болтин, -- всюду видит измену; а дабы никакие злоумышления от него не скрылись, поощряет всякие поклепы и доносы, жалуя за них и деньгами и поместьями. Низкой корысти ради, холопы, знай, доносят на своих господ, братья на братьев, жены на мужей, дети на родителей... Чуть же тебя опорочили, так жди тюрьмы, пытки, смерти; с имением же своим навек распростись.
-- Но как же без улик?..
-- Улики всегда найдутся -- не подлинные, так подметные; а попадется раз безвинный, так что за беда? Напредки-де поопасится, не будет повадно. Ох, тяжелые времена, не дай Бог! Чай, знаешь ты, государь, про Романовых?
-- Знаю, что они тоже в опале.
-- А за что, про что? -- спроси-ка. За то, что по всей Руси нет боярского рода именитее, почетнее. Чем кто выше да лучше, тем больше ведь у него и завистников. Ну, и подкинули одному из Романовых, Александру Никитичу, в кладовую мешки с какими то кореньями, а потом нагрянули с повальным обыском, нашли те самые мешки, притащили на патриарший двор, высыпали коренья перед народом: "Смотрите, мол, православные, -- отравное зелье!" А народ-то, что зверь дикий, расшумелся, освирепел. Схватили тут всех братьев Романовых, всю родню их и приятелей: Репниных, Черкасских, Сицких, мужчин и женщин. Кого в сыскном приказе безвинно запытали, кого в железах сгноили, кого в такие места сослали, куда и ворон костей не заносил...
-- А кого насильно и в монахи постригли! -- подхватил снова Чоглоков. -- Ведь вот хоть бы Федор Никитич, а в монашестве Филарет. Я сам был у него на поклоне в Антониевом Сийском монастыре. То-то праведный, святой старец! Живет в келье своей в вечном посте и молитве. Его, опального, другие иноки тоже сторонятся; но он о Борисе, о всех врагах своих отзывается с ангельской кротостью и незлобием. Только как заговорит, случится, о своей семейке, так всякий раз прослезится. "Бедные детки! -- говорит. -- Кому их теперь кормить и поить? А женушка моя горемычная! Жива ль еще? Мне-то, старику, что уж надобно? Беда моя -- жена и дети: как про них вспомнишь, так точно рогатиной в сердце толкается. Братья-то все, дал Бог, на ногах..." Одна радость за все время у старца, что пришло ему наконец дозволение из Москвы -- стоять в церкви на клиросе.
-- А о мирской жизни своей он вовсе не жалеет? -- спросил царевич.
-- Не то, что жалеет, а как завел я как-то разговор о ловчих, о птицах, о собаках, старец весь ожил, встрепенулся: в былое время, слышь, большой тоже любитель был до соколиной и иной охоты.
Сделав Чоглокову еще несколько вопросов о старце Филарете, Димитрий обратился опять к Болтину:
-- А кто же теперь, скажи, из бояр московских наиболее в силе у Годунова? Не князь ли Шуйский?
-- Василий Иваныч? Пожалуй, что и так. Шуйские при царе Федоре были в загоне, иные живота своего лишились; но князь Василий -- травленная лиса, и коли Годунов кого трепещет, так его.
-- Почему же он не вышлет его так же из Москвы, как Романовых?