"Деревня, совсем деревня!" -- бормотал про себя Курбский, проезжая по закривленным улицам и переулкам, то без нужды широким, то чрезмерно узким, с бревенчатыми домишкам и бесконечными между ними заборами или огородами, лугами, прудами, пустырями.

Хотя, по мере приближения к центру города, дома принимали все более городской вид, и все чаще и чаще (чуть не через каждый пятый дом) попадались либо церкви с золотыми маковками, либо часовни, но в той же мере возрастало нетерпение и беспокойство Курбского; ему было уже не до того, чтобы любоваться чем бы то ни было.

Наконец-то вот и Успенский Вражек. Один из конвойных обогнал сани Курбского, поднимавшиеся шагом по пологому откосу, и остановил коня перед высокими воротами.

-- Дом Биркиных? -- спросил, подъезжая, Курбский.

-- Точно так.

Ворота были крепкие, дубовые, с двускатной кровлей; под кровлей -- старинная икона с неугасимой лампадой. Курбскому сейчас вспомнилось, что жена старшего Биркина, Платонида Кузьминишна, по словам Степана Марковича, была женщина куда благочестивая и богомольная.

"А что, как она уже пристроила Марусю в какой-нибудь монастырь..."

От одной этой мысли сердце у Курбского сжалось. Не выжидая, пока отворят ворота, он вошел в калитку. Главный фасад дома был обращен во двор, и на крыльце там стоял уже, в ожидании гостя, малец, чтобы провести его в дом. Очевидно, его углядели еще ранее из окон выходившего на улицу бокового флигеля.

-- Все ли в добром здоровье? -- был первый вопрос Курбского, когда он поднялся на крыльцо.

-- "Самому" не так-то можется, -- отвечал малец. -- Объелся вечор осетрины...

-- Значит, он дома?

-- Дома, и "сама" тоже.

-- А Степан Маркыч? -- продолжал допрашивать Курбский, нарочно отдаляя вопрос свой о Марусе.

-- Степан Маркыч с утра еще отлучился за Марьей Гордеевной.

-- Как! А она где же?

-- Бог ее ведает! Ночью еще скрылась, не сказавшись.

-- За мной, Петрусь! -- крикнул Курбский своему казачку, только что отпиравшему ворота.

На улице, однако, конные стражники загородили ему дорогу.

-- Назад, боярин! До нового приказа не велено пускать тебя за ворота.

Курбскому ничего не оставалось, как возвратиться в дом.

Здесь из "светлицы" (гостиной) выплыла к нему навстречу с низкими поклонами "сама", женщина полная и рыхлая, в нарядном шелковом повойнике, который, однако, в спешке, видно, насажен был набекрень.

-- Просим, -- указала она ему с глубоким вздохом на лавку в красном углу под великолепной божницей, так и блиставшей золотыми окладами икон и подвешенными внизу пасхальными яичками, и сама же первая грузно опустилась на эту лавку, устланную богатым персидским ковром. -- Горе наше, горе!

И новый вздох. Курбский попросил ее рассказать, как все случилось.

-- Как случилось? -- повторила Платонида Кузьминишна, утирая себе платочком заплывшие жиром глаза. -- Степан Маркыч не даром, вишь, сказывал, что иноческая келья давным-давно уже грезилась Машеньке и во сне и наяву, как некая тихая пристань от бурь житейских. Ну, а как засядет тебе этакая мысль гвоздем в голове...

-- А странницы твои, матушка, молотком вбили ей еще этот гвоздь! -- донесся тут из соседней горницы в полуотворенную дверь сиплый мужской голос. -- Здорово, князь! Эки дела-то!

-- Здравствуй, Иван Маркыч, -- отозвался Курбский, догадавшийся, что это "сам". -- Про каких таких странниц говоришь ты?

-- Да благоверная моя, изволишь видеть, не по разуму жалостлива, принимает в дом всяких побирушек и убогих...

-- Ан и неправда! -- запротестовала "благоверная". -- Этих-то несчастненьких я только милостыней оделяю...

-- И одеваешь, обуваешь.

-- Да коли кто гол, как сокол? Не сам ли Спаситель наш велел отдавать ближнему последнюю рубаху! А богомольцев, странствующих людей Божьих, как у себя не приютить?

-- Ну, вот и приютила этих двух бродяжек, которых николи допрежь и в глаза не видала!

-- Да ведь уверяли ж меня, что идут прямехонько из святых мест, от гроба Господня.

-- Верь больше! И оставила, вишь, целый вечер их одних с Машенькой!

-- До них ли мне было, Иван Маркыч, сам посуди? Ведь надо ж мне было все приуготовить в доме для дорогого гостя. Кому в голову впадет, что они, бессовестные, тем часом уговорятся с Машенькой!

-- Так она ушла вместе с ними? -- спросил Курбский.

-- Вместе, батюшка, вместе, тихомолочком, так что мы и ахнуть не успели. Толкнулась нонече поутру горничная девушка сперва к Машеньке, потом к странницам: что-то долго не встают? Ан пташка наша с теми воронами залетными вместе вылетела!

-- Но куда? Не оставила ли она хоть записочки прощальной?

-- Как же, как же, оставила: на столе у нее нашли. У тебя она ведь, Иван Маркыч?

-- У меня; а то у кого же?

-- Так дай-ка сюда, -- показать.

-- На.

В дверь просунулась мясистая рука с запиской. Когда Курбский принял последнюю, то увидел на один миг и самого владельца руки. Ростом Иван Маркович был, пожалуй, пониже своего меньшого брата, зато туловищем вдвое его толще, причем тучность его поражала тем более, что он был в затрапезном кафтане нараспашку. Курбскому было, однако, не до толстяка. Он читал и перечитывал записку его племянницы.

"Не кляните меня, мои дорогие! -- писала бедная девушка. -- Мне один конец -- уйти от мира. Буду молиться обо всех вас, а где -- и не ищите. Князю Михайле Андреевичу скажите, чтобы забыл меня, горемычную; авось еще найдет свое счастье. Спасибо вам, родные мои, за все, за все..."

-- Ну, что, батюшка? -- спросила Платонида Кузь-минишна. -- Ничего тоже не вычитал?

-- Нет... Пишет только, что ей "один конец -- уйти от мира". А куда уйти человеку от мира, как не в монастырскую обитель?

-- Вот и я тоже говорю. Ума только не приложу, как это они выбрались отсюда ночью промеж уличных решеток?

-- Экая мудрость! -- подал опять голос из-за двери Иван Маркович. -- В Кремле да в Китае, на глазах царя, решетки, знамо, чинятся и замки в порядке. А к нам, в Белый город, кто из царедворцев заглянет?

-- Но меня вечор от заставы и сюда не пропустили, -- заметил Курбский.

-- Еще бы: положение строгое -- держать все улицы на запоре. А толкни-ка этакую решетку у нас хорошенько -- сама собой отопрется, али совсем повалится.

-- Но ведь кто-нибудь же должен быть за то в ответе? Ведь отпускаются же на то и деньги из казны?

-- Э, батенька! Казна не плачет, а карманы у подьячих наших -- прорва бездонная...

-- Да, грехи, грехи! -- заныла опять Платонида Кузьминишна. -- А я-то как уж радовалась нашей богоданной дочке, и сказать не могу! Будет она мне, думаю, писания святых отцов читать, будем вместе и к заутрене ходить и к вечерне...

На этом иеремиада ее была прервана Степаном Марковичем, вошедшим к ним из прихожей, еще в шубе и меховой шапке.

-- А, князь Михайло Андреич! -- приветствовал он Курбского и, тяжело отдуваясь, опустился на ближайшую скамью. -- Жаль мне тебя, сердечный, жаль!.. Во всех наших женских обителях перебывал, самих настоятельниц выспрашивал...

-- И ни к чему?

-- Везде один ответ, словно сговорились: "кабы и была к нам принята, так не выдали б: отрешилась, стало, на веки от мира и родных".

У Курбского, питавшего еще слабую надежду на поиски Степана Марковича, и руки опустились.

-- Если б она только знала... -- пробормотал он в полном отчаянии. -- Но она еще не успела принять схиму... Если меня завтра же не выпустят из дому, я вырвусь отсюда насильно и разыщу ее во что бы то ни стало!

Глава одиннадцатая

ПЕРЕД ЦАРЕМ БОРИСОМ ГОДУНОВЫМ

Под гостеприимным кровом Биркиных, на мягких пуховиках, взбитых при личном участии заботливой хозяйки, спалось Курбскому куда покойнее и слаще, чем на постоялых дворах или просто в санях; а потому, несмотря на свою сердечную кручину, он с дальней дороги заспался до позднего утра. Когда он кончал уже одеваться, к нему постучались в дверь.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: