— Поживу еще какое-то время, — ответил я, потому что сам ничего определенного не знал.
Случилось так, что в начале Нового года я уехал на две недели к друзьям в деревню под Арль и, вернувшись в середине января, чуть ли не в первый же день наткнулся в бистро на Коленду, который, когда я вошел, допивал свой ликер и на мое предложение составить мне компанию ответил отказом.
— Je ne peux pas boire[9], — сказал он. — Моя жена пьет вино до обеда, mais moi non[10], одна рюмка ликера — моя норма.
— Из-за давления?
— Раньше я мог выпить много и не пьянел, а теперь — не могу. Что, в Польше по-прежнему много пьют?
— Пожалуй, да.
— Помню, отец мой наливал себе водку в баночку из-под горчицы.
— В такую маленькую?
— Ага. А я смолоду литр водки мог выпить и даже больше, в оккупацию самогон пил, но пьяницей не был, — в одиночку никогда не выпивал, только в компании с приятелями. Mais apres la querre c'estfini![11] После войны уже не мог. Вас давно не было, я думал, вы уехали.
Я сказал ему, где был.
— Деревня. Я уже даже не помню, как выглядит настоящая деревня.
— А где вы проводите отпуск?
— Я не беру отпуск.
— Как это?
— Раньше брал, еще после войны брал, а теперь уже много лет не беру. Moi, je dois travailler[12], когда я не работаю, с сердцем хуже становится. Жена всегда летом уезжает с детьми из Парижа, в прошлом году они были в Англии, в этом собираются в Испанию. У нас есть «Deux Chevaux»[13] жена водит, а я нет, — реакция у меня плохая, не могу сосредоточиться.
— Наверно, от переутомления?
— От переутомления?
— Ну да, работаете без отпуска.
— Ah, non, non![14] Я больше устаю, когда не работаю.
— А какого мнения на этот счет ваш врач?
— Доктор Корто? Если послушать его, мне уже давно следовало стать рантье. В последний раз, когда я у него был месяца два назад, он мне прямо сказал: мсье Коленда, будь вы человеком благоразумным, вы как можно скорей продали бы свою квартиру и купили где-нибудь в живописной местности небольшое кафе, им занялась бы ваша жена, а вы удили бы рыбу, прогуливались, болтали с соседями, по вечерам телевизор смотрели и несколько робберов в вист тоже можно сыграть.
— Может, он прав?
— Жермен тоже так считает.
— Вот видите!
— Non, non, cher monsieur[15], такая жизнь не по мне, я должен работать. А сердце, какое есть, такое есть, конечно, оно пошаливает, да с чего ему быть здоровым? Но пока тянет. А брошу работу, стану ловить рыбу да прогуливаться, оно в один прекрасный день меня задушит, non, non, cher monsieur, ce n'est pas la vie pour moi[16].
Если не считать последнего, это был, пожалуй, единственный разговор с Колендой, который я запомнил почти дословно, а было их немало, но они расплылись в памяти, как сырые подтеки на потолке. Помню только, что речь постоянно заходила о его больном сердце, подверженном какой-то таинственной опасности, которая отнюдь не сводилась к хроническому заболеванию, ощущалась и эта зыбкая раздвоенность между настоящим и прошедшим временем, жаловался он и на мучивший его конъюнктивит, упоминал о мелких домашних неурядицах, но чаще всего мы говорили о погоде, о парижском климате. Думаю, если бы не последний разговор, хотя я не предполагал, что он будет последним, я бы вскоре забыл о нем, — в моем сознании он ассоциировался только с площадью Сен Сюльпис, — в конечном счете большинство случайных, шапочных знакомств постигает участь засвеченной пленки.
Был теплый, пасмурный вечер, сеялся мелкий дождик, и в воздухе уже пахло весной; помню, я уговорился встретиться на улице Сен Жермен с несколькими знакомыми, но раздумал туда идти, — не хотелось много пить, а в то время я не мог общаться с людьми без изрядной порции алкоголя. Хотелось пораньше вернуться домой и почитать монографию Пинтера о Прусте; и вот из маленького ресторанчика на улице Гренель, где я часто обедал и откуда с закрытыми глазами мог попасть на площадь Сен Сюльпис — это был один из проторенных путей в огромном городском лабиринте, — я совершенно машинально прошел в тумане несколько сот метров, не без удовольствия предвкушая, что вот сейчас выпью у стойки свои обычные две, самое большее три рюмки коньяка и поднимусь к себе на верхотуру. О Коленде я думать не думал и не был расположен вести даже ни к чему не обязывающие разговоры и, заметь я его с улицы, прошел бы мимо или вернулся назад, чтобы в другом месте выпить в одиночестве свою вечернюю порцию коньяка, но когда я вошел внутрь, отступать было уже поздно; мы с ним молча раскланялись (тогда он точно был в берете), и я заказал двойной мартель. Как всегда играл музыкальный автомат и пел Адамо; лишь расстегнув пальто, покрытое мелкими капельками дождя, я заметил перед Колендой не обычную вечернюю мяту, а большую рюмку ликера.
— О, да вы, я вижу, изменили своей привычке, — произнес я просто так, чтобы что-то сказать.
Он поднес ко рту пузатую рюмку, осушил ее маленькими глотками, отставил в сторону и, моргая глазами, которые были красней обычного, сказал:
— Никак не могу привыкнуть.
— К Парижу? — бездумно спросил я.
— Вообще. Хочу привыкнуть и не могу. Двадцать два года живу с этим и никак не могу привыкнуть. Как вы думаете, я когда-нибудь свыкнусь с этим?
Прозвучало это довольно неожиданно, но искренне, — Коленда, правда, выпил лишнее и слегка захмелел, но пьян не был. И вот что он рассказал мне, потеряв над собой контроль.
— Скажите, почему это случилось именно со мной? За что господь бог так жестоко покарал меня? Почему на мою долю выпала эта мука: ведь я не герой, я самый обыкновенный человек. Поверьте мне, у тысячи людей на совести более тяжкие провинности, и ничего, живут нормальной жизнью, спят спокойно и сердце у них не болит, почему же я никак не могу с этим свыкнуться? Когда мы познакомились, я сказал вам неправду, будто в сорок пятом не вернулся на родину из-за того, что все мои родные погибли. Я все равно бы вернулся, потому что родина — это родина, даже если там нет близких. А не вернулся я, честное слово (Коленда говорил искренне), так как боялся: меня замучают угрызения совести, на чужбине, думал я, постепенно все уляжется, забудется, и я свыкнусь с этим. На самом деле, видите, что получилось: родины я лишился, жена у меня иностранка, дети — французы, и все напрасно: я так и не смог с этим свыкнуться, все время думаю об этом, точно меня околдовали. Послушайте, что приключилось со мной в конце войны, когда из Бухенвальда меня перевели в Дахау; к тому времени у меня уже был трехлетний лагерный стаж, и вот приказали нам как-то перекидать песок из огромной кучи на железнодорожное полотно. У меня не было сил, и, хотя солнце светило мне в спину, я совсем выдохся, еле на ногах держался, копнул пять, ну может, десять раз и больше не могу, а напротив работал русский — молодой, крепкий парень, мы его Ваней звали, он копал, как машина, и перед ним большая куча песка лежала, хотя солнце светило ему в глаза. Вдруг вижу, к нам направляется надсмотрщик, и говорю русскому: «Давай, Ваня, поменяемся местами, а то солнце тебе в глаза слепит». Он улыбнулся и перешел на мою сторону. «Спасибо», — говорит и опять давай махать лопатой. Тут подошел надсмотрщик, видит: передо мной большая куча песка, а перед русским — маленькая, выхватил у меня лопату и двумя ударами прикончил Ваню. Потом отдал мне лопату, похлопал по плечу: молодец, мол, хорошо работаешь, и пошел дальше, а у меня с тех пор сердце болит, по ночам не сплю, мучаюсь и никак с этим не свыкнусь. Может, вы думаете, я не знал, что немец убьет Ваню? Прекрасно знал, иначе не поменялся бы с ним местами.
9
Я не могу пить (фр.)
10
А я нет (фр.)
11
После войны с этим покончено! (фр.)
12
Я должен работать (фр.)
13
малолитражный автомобиль; букв.: две лошадиные силы
14
Ах, нет, нет! (фр.)
15
Нет, нет, дорогой мсье (фр.)
16
нет, нет, дорогой мсье, такая жизнь не для меня (фр.)