Ох, и разозлили они меня. Я даже слова вспомнил, которые со школы не употреблял.
— Не совсем так, — говорит Аулей. — Наш мир находится рядом с твоим, но, как бы это лучше сказать, за поворотом.
Ловко. Вышел, значит, в булочную за хлебом, завернул за угол — и на тебе — другой мир. Ни Гитлера, ни Черчилля, ни даже товарища Сталина. Одни мамонты по деревьям скачут.
Только вот чувствую — волосы у меня на загривке чего-то шевелиться начинают. Очень уж много вещей, которые разумно не объяснить — а в эту легенду они, как в родной ствол, укладываются.
Спокойно, думаю, Малахов, только без нервов. Ты же разведчик, вот и действуй соответственно. Вспомни, что тебе капитан говорил.
Вспомнил. Говорил наш капитан: «В большинстве своем самые непонятные на первый взгляд случаи имеют самое простое и обычное объяснение». Только добавлял при этом: «А если все простые и понятные объяснение не срабатывают, значит, истинным является оставшееся, каким бы невероятным оно ни казалось».
Конец цитаты.
— Ладно, — говорю, — допустим. Не скажу, что я нам так вот сразу и поверил, но, пока других версий нет, принимаю вашу как рабочую. — Ну, точно как капитан заговорил. — Вы мне вот что объясните. Если наш мир рядом, да так, что я в него запросто угодил, почему же между нашим и вашим до сих пор регулярное сообщение отсутствует? У вас ведь тут, я смотрю, много нашего добра — и «Додж», и Трофим, и самолет на тарелки. А про ваш мир я что-то до сих пор не слыхал. Или у вас вход рубль, а выход — два?
— Дело в том, — говорит Аулей, — что в вашем мире идет война. Как и в нашем, но ваша война гораздо страшней, ужасней, больше. Настолько больше, что нам здесь даже не удается представить, как можно дойти до такого.
Как-как. От хорошей жизни, разве не понятно?
— И та боль, тот ужас, — продолжил Аулей, — которые каждый миг выплескиваются там, у вас, истончили преграду между мирами. Поэтому от вас к нам попасть действительно намного проще. У нас тоже идет война, тоже горе и ужас, но до такого мы пока не дошли. И спасибо богам хоть за это.
— Это что ж, — говорю, — выходит? Получается, нее, что у нас там без вести пропало, сюда к вам сыплется? К вам танковые корпуса три года назад не забредали случайно? А дивизии этим летом?
— Все не так просто. Преграда между мирами еще есть. И для того чтобы ее преодолеть, нужно много…
— Энергии, — подсказал отец Иллирии.
— Интересно. Что-то я не припомню, как меня к электростанции подключали.
Сказал я это, и тут меня в самом деле словно током ударило. А мина из шестиствольного! Реактивная дура в пятнадцать сантиметров! Все верно — осталась от старшего сержанта Малахова одна дымящаяся воронка. Уж там-то этой самой энергии было — отбавляй сколько хочешь!
Видок, наверное, был у меня в этот момент — как будто мне эта мина только что на голову свалилась. Поэтому жена Аулея надо мной и сжалилась.
— Довольно вам, двоим, — говорит, — человека мучить. Ему сегодня и без вас немало досталось. — И мне: — Пошли, Сегей. Кровать у нас в гостевой хорошая, а утром всегда легче.
Ага. Особенно когда с утра на расстрел ведут.
Проснулся я, лежу себе, глаз не открываю. Надо же, думаю, какая только муть человеку присниться может. Или это меня лихорадка треплет, а лежу я у доктора в землянке. Очень похоже, тем более что не будит меня никто, команду «подъем» на ухо не орет.
А так сон ничего был, особенно рыжая эта. Вот выздоровею, думаю, надо будет и в самом деле с дивизионным слабым полом поближе познакомиться. А что, нам, разведчикам, это просто. И подарочки из трофеев, и орденов с медалями полная грудь — одалживать не надо, и времени свободного навалом. Когда не на задании. А то и в самом деле смех один — двадцать второй идет, сколько раз со смертью в обнимку по немецким тылам хаживал, а с девчонкой ни разу еще толком не целовался.
Открыл глаза — а надо мной потолок каменный.
Я как вскочил — чуть об этот потолок макушкой не въехал. Приземлился на пол, гляжу — точно, на эту самую кровать меня вчера Матика и уложила. А вот и форма рядом лежит сложенная, и сапоги рядом стоят.
Значит, не сон все это. Значит, наяву все было. И островок, и замок, и деревня, и Кара рыжая.
Ох, думаю, ну и влип же я.
Ладно. Оделся, выглянул в коридор — никого. Вышел и только успел до лестницы дойти, глядь — рыжая. В засаде сидела, не иначе.
Смотрю — вырядилась она сегодня прямо как на бал. Сапожки красные, юбка коричневая, мягкая, в складку. Короткая юбка, еле колени прикрывает. А сверху то ли рубашка, то ли блузка — не разбираюсь я в этих дамских шмотках — белая, с длинными рукавами и вырез глубокий, с отворотами. Я на эту блузку секунд пять пялился, а потом дошло — да это же шелк парашютный! У нас, когда фриц со сбитого «Юнкерса» прямо на землянку свалился — дохлый, правда, зенитчики постарались, — мы тоже этот парашют оприходовали. Кто на что, а один дурик на портянки.
— О, — говорю, — гутен морген, фройляйн. Ты чего здесь с утра делаешь?
— Тебя жду, — отвечает. — Мне, как верному слуге, подобает всюду следовать за своим господином, — и глазки опустила.
Ну, вот, опять за свое.
— Ладно, — говорю, — охота тебе и дальше из себя дурочку разыгрывать — дело твое. Получи тогда первое задание — вывести меня во двор, пока я в этих коридорах не заблудился.
— С радостью, господин, — и улыбается. — Идите за мной.
— И вот что, — говорю. — Еще раз услышу, как ты меня господином обзываешь — не посмотрю, что ты девчонка и дочка хозяина. Или Сер-гей, через эр, или Малахов, или товарищ старший сержант. Ясно?
— Ясно, Сер-гей, — отвечает. — А меня — Кара-лен. Для некоторых — Кара. Но не для тебя.
Повернулась и пошла. Идет, а походочка у нее, словно у гимнастки на канате — залюбуешься. И фигурка вся такая стройная, ладная — глаз не оторвать.
Помню, когда я второй раз в госпитале валялся, на соседней койке один старший лейтенант лежал. У нас с ним даже ранения почти одинаковые были — проникающее правой половины грудной клетки. Только в меня пулеметная навылет, а в нем автоматная застряла. Так вот лейтенант тот, даром что годов ему едва за тридцать, знатоком искусствоведенья оказался. Перед войной в Ленинграде лекции студентам читал. У него даже степень была, не то кандидат, не то доктор, не помню уже. Он и мне, олуху, пока вместе лежали, тоже все о живописи рассказывал, да так, что заслушаешься. И про мастеров Возрождения, и про фламандскую школу, и про Шишкина с Репиным. Все жалел, что репродукции картин вместе с вещмешком пропали — показать ничего не мог.
Я тогда еще все удивлялся — как же он на передовую-то угодил. То есть он-то понятно — в первые же дни добровольцем пошел, а в военкомате куда смотрели? Не могли такого человека куда-нибудь в тыл к бумажкам приспособить? Мало без него, что ли, Ванек-взводных? Три дня повоевал, на четвертый могилу роют. А по канцеляриям всякая шушера сидит, даже свое прямое дело — бумажку написать — и то правильно не могут, в трех буквах путаются. Сержанта нашего, Федоренко, то Федыренко, то Федуренко, а один раз и вовсе Ведоръянкой записали. Грамотеи хреновы, только и умеют, что наградные листы друг на друга заполнять.
Так вот, среди прочего мне этот лейтенант рассказывал, будто идеал женской красоты в обществе — слова-то какие — тоже зависит от того, мир или война на дворе. Причем, если в мирное время красивыми считаются стройные и худенькие, тип «мальчишка», как он сказал, то в войну наоборот — чем больше, чем лучше. Он мне целую теорию размотал — мол, из-за убыли населения более ценной считается та женщина, которая больше к деторождению приспособлена. Так и сказал. Не знаю, не знаю, к науке я, конечно, уважительно отношусь, но только люди, они ведь тоже разные. Может, для какого-нибудь сержанта Прокопченко из Запойска повариха тетя Валя, фугас наш ненаглядный, и в самом деле вершина красоты и всего остального, а по мне, так вот такая Кара — в самый раз. И вовсе она не худая, а с мальчишкой ее даже слепой в темноте не перепутает. А всякие там необозримые просторы — это ж никакой материи на форму не напасешься.