Ну-ка, товарищи молодые актеры, хватит у вас трудолюбия и скромности, честности, полного отсутствия фанаберии, чтоб так удивительно бережно обращаться с замыслом автора?
На генеральной репетиции он вышел на сцену, и у меня, сидящего в зрительном зале, похолодело сердце. Забродин – Мордвинов был удивительно похож на моего отца. Николай не знал его, никогда не видел: отец умер за три года до моего знакомства с Мордвиновым. Это было случайное совпадение. Николай Дмитриевич был мало загримирован. Только седые усы, седые брови. Я сказал ему о сходстве.
– Наверно, это хорошее предзнаменование?
Как все актеры, он был суеверен.
О «Ленинградском проспекте» и о Мордвинове – Забродине много написано. К сожалению, кинофильм снят не с ним. Жалко. Иной раз столько пленки зря изводим, а иной раз, когда надо, экономим. Во всяком случае, образ этот – сильного, самоотверженного, честного старого рабочего – вошел в галерею лучших его ролей.
Множество актеров сыграли эту роль на сценах разных городов и стран. Более двухсот театров – профессиональных, народных, самодеятельных – поставили эту пьесу. Идет она и в его родном театре, артист Жженов отлично играет главную роль. Во всех спектаклях незримо живет образ, впервые созданный Николаем Мордвиновым, звучат слова, придуманные нами вместе.
На открытии памятника на Новодевичьем прозвучали стихи:
Осенью шестьдесят пятого года мы встретились в Алма-Ате, на декаде русского искусства и русской литературы в Казахстане. С местной русской драматической труппой он играл «Ленинградский проспект». Перед спектаклем репетировал. Я зашел к нему в гримировочную. Он махнул рукой:
– Ну зачем ты…
Волновался? Да, волновался. И играл очень хорошо, его прямо завалили цветами…
На следующий день читал в концерте «Песню о купце Калашникове». И великолепно разносился по залу филармонии его певучий голос.
В день окончания декады, на приеме, собрались все участники декады и хозяева, когда подносили традиционные бараньи головы, и произносили тосты, и пили казахское вино, слово было предоставлено народному артисту Советского Союза Николаю Мордвинову. Что он скажет? Как перекроет он прекраснейшие, красноречи-вейшие тосты? Что противопоставит он вдохновенным словам писателей, артистов, государственных деятелей? Где найдет слова для того, чтоб выразить наши чувства, рожденные благодарностью за щедрое гостеприимство?
Столы ломились от яств, плодов, цветов, вин.
Мордвинов поднял бокал. Оглядел всех. Улыбнулся широко. И тихо, как бы спрашивая у каждого из нас, сидящих за столом, произнес:
– Что смолкнул веселия глас?
А потом звонко, весело, задорно крикнул:
– Раздайтесь, вакхальны припевы!
Улыбнулся, засмеялся и прочитал сразу, залпом, все стихотворение. Только когда заговорил о ложной мудрости, которая мерцает и тлеет пред солнцем бессмертным ума, словно тень пробежала по его лицу. Будто вспомнил что-то подлое, тяжелое. Потом махнул рукой и закончил, как нечто само собой разумеющееся:
– Да здравствует солнце, да скроется тьма!
Конечно же да здравствует солнце, иначе и быть не может.
Он был образованный и начитанный человек. Прекрасный собеседник. Когда нужно – оратор. Но он не счел возможным закончить этот вечер словами своими. Он избрал Пушкина. Всем известное. Школьное. Хрестоматийное. А прозвучало это стихотворение так, будто произнесено оно впервые. Он был актер. Разве можно было полнее выразить наши чувства? Вряд ли.
Меня словно обожгло открытие – вот в чем причина успеха этого артиста! Он ненавидел уныние. В самых драматических своих образах он нес веселость. Веселость борьбы, жизни, драки. Помните, как в «Богдане Хмельницком» ходит по столу, сбивая бокалы? Помните, как Арбенин бросает карты, словно вызывая на бой судьбу? Помните, как размахивает огромным кнутом восставший против вожака цыган Юдко в «Последнем таборе»? Как держит на руках Дездемону Отелло? Как вспоминает вместе с Скворцом футбольные баталии Василий Забродин? Он же боец! Бесстрашный. Веселый в бою. Есть упоение в бою и в бездне мрачной на краю.
Кто мог написать такие слова и кто мог их произнести? Мужчина, витязь, боец.
В самых трагических ролях своих он был весел. И того же требовал от соратников своих. Погибать, так с музыкой! Что смолкнул веселия глас?!
Вот эта удаль, беззаветность, цельность и целеустремленность были душой его героев.
Есть упоение в бою.
На одном из его творческих вечеров его спросили, какой поэт ему ближе всего. Конечно, Пушкин! И Лермонтов, конечно. Но сначала Пушкин…
– Что смолкнул веселия глас?
Умер он ужасно рано. Не сыграл и половины тех ролей, которые сыграть должен был.
Почему такое темное облако легло на его лицо тогда, там, в Алма-Ате, когда он сказал: «Так ложная мудрость мерцает и тлеет…»
Что он имел в виду? О чем вспомнил?
Как-то мы беседовали у него в актерской уборной в Москве.
– Тебе нужен собственный театр, – сказал я.
– Что я там буду делать?
– Играть. Каждый день играть. Каждые полгода новую роль.
– Что я должен сыграть?
– Принесу тебе список ролей.
Я написал этот список. Там были Сальери, Скупой рыцарь, Борис Годунов, Городничий, Фамусов, Каренин, Хаджи Мурат… Всего более тридцати ролей.
Мордвинов усмехнулся:
– Не успею.
Не успел.
Но и то, что он сыграл, навсегда запомнилось. И его Мурзавецкий. И Сухово-Кобылин (в драме Голичникова и Попаригопуло). О Котовском, Хмельницком, Вожаке, Ученике Дьявола, Лире, Отелло, Забродине знают все. Лучшего Арбенина я не видел. И вряд ли увижу.
Почему Мордвинов не стал режиссером? Ведь он так хорошо относился к молодым, так много с ними всегда возился, так прекрасно знал сцену. Думаю, потому, что был слишком требователен. Требовал от актеров того, что и от себя самого: самоотверженности, непрерывного труда и совершенствования, отказа от мелких радостей жизни, дисциплины во всем. Был придирчив к другим так же, как к самому себе. Свершал подвиг ежедневно. Того же требовал от каждого актера. Крови. Не воды, не лимонада. Крови, Яго, крови!
Ну конечно же это нравилось не всем. Режиссеру, кроме требования подвигов от артистов, необходимо еще и терпение. Ему нужно уметь быть снисходительным к недостаткам. Прощать заблуждения, нерадивость. Мордвинов с этим не мирился!
Если молодой или старый актер не отвечал его непреклонным требованиям, он терял к этому актеру всякий интерес. Становился резким, неприятным, злым.
Он и театры-то из-за этого редко посещал. Посмотрит, посмотрит немного и уходит.
– Что-то я себя плохо чувствую сегодня… Вы уж извините…
– Может быть, вам не нравится?
– Да, в общем, не нравится.
Не любил кривить душой.
На собраниях выступал редко. От интервью отказывался.
– Юбилейный вечер? Нет, это потом как-нибудь…
Зато мог с друзьями ночи напролет беседовать о театре, о литературе, читать стихи, вспоминать… Был падок на смешное, очень ценил юмор, обожал остроумных и легких людей. Мало знавшим его он казался угрюмым, нелюдимым. К новым знакомствам относился с опаской, подозрительно. С друзьями был резок и откровенен. Иногда говорил неприятные слова. Любил петь под гитару. В гости ходить не любил. У меня он никогда не был. Несмотря на тридцатисемилетнее наше знакомство, встречались мы с ним только в театре. Театр был его домом, его профессией, его страстью.
Он терпеть не мог театральных дрязг, а их, увы, всегда хватает. Гнал от себя внутритеатральных и околотеатральных сплетников. Он не был равнодушен к славе своей. Почему же, ведь это неотделимо от искусства. Но у него не было болезненного, завистливого отношения к славе. Дружил со своими дублерами, помогал им. Ему не нужно было завидовать. Да и некому. Слава? Хватит на всех.