Худо было после драмы с притеснением негров в Соединенных Штатах Америки. Революционеры и негры взрывали корабль, груженный оружием и направляющийся для подавления русской революции.
Взрыв происходил в самом финале, и устраивал его крупный специалист-пиротехник Сероянц. Маленький, с мушкетерскими усами и бородкой, в галифе и крагах, он устраивал эффектнейшие взрывы, пожары, битвы и стихийные бедствия во всех московских театрах. Он был энтузиаст, я бы сказал, маньяк пиротехники.
В спектакле «Эхо» он превзошел себя. Шутихи и ракеты, огненные колеса и дымовые шашки взрывались с таким зловещим шипением, грохотом и воем, что было страшно за старое здание оперетты Потопчиной, где помещался наш Театр Революции. Клубы дыма окутывали сцену и закрывали ее от зрителей, врывались в зрительный зал, скрывали зрителей друг от друга. Со слезящимися глазами, кашляя и чихая, ощупью пробиралась публика к выходу, проклиная ни в чем не повинного драматурга.
После окончания спектакля распахивали все двери и ворота сцены. Но дым все равно не рассеивался. Он заполнял все уголки зрительного зала, залезал в ложи, огромным шлейфом спускался от люстры до оркестра. К пяти утра зал наконец проветривали. И был такой холод, что спать в ложах было невозможно. На заснеженной Большой Никитской и то теплее. Мы закутывались в дорожки и портьеры, но все равно было холодно и болела голова.
Вдобавок еще пожарная охрана запретила взрыв (из-за чего пришлось снять спектакль), а заодно и ночевку в ложах людей, не принадлежащих к пожарной охране. Нас – бездомных юниоров – вызвали в дирекцию и сообщили об этом.
Взяв альбом с артистами и боярскую бобровую шапку, я ушел к моему другу Арсению, снимавшему угол в частной часовой мастерской, недалеко от театра.
В часовой мастерской мы могли располагаться только после ее закрытия. Там было очень холодно. Тикало множество часов. И заходил к нам после спектакля, чтоб поговорить об искусстве, владелец мастерской, милейший Марк-Аврелий, политик, подкаблучник и театральный меценат. Он брал с нас по пять рублей в месяц. Но если мы не платили, а в мастерскую приходила его жена, он доставал из кармана кредитный билет и показывал ей. Вот, мол, какие они (мы то есть) аккуратные мальчики.
Железную печь нам топить не разрешали, чтобы мы не сожгли мастерскую.
Утром здесь вечно происходили скандалы у Марка-Аврелия с клиентами. Они укоряли его в недобросовестном и неаккуратном ремонте часов. Он отругивался и призывал нас в свидетели.
Мы наскоро лжесвидетельствовали и убегали в театр.
Там, во всех углах, шла напряженная работа. Спектакли «Озеро Люль», «Воздушный пирог» и «Конец Криворыльска» имели огромный успех. Нашему театру подражала вся театральная периферия. Здесь были собраны великолепные артисты: Дмитрий Орлов, Зубов, Баранова, Мартинсон, Чистяков, Терешкович, Астангов, Белокуров, Канцель… В школе учились юноши, многие из которых в дальнейшем стали выдающимися актерами, режиссерами, литераторами. К нам приезжали из Америки, из Японии, из Германии смотреть на чудо советского искусства. Всего полтора года назад отсюда ушел, для того чтоб работать только в своем театре на Садово-Триумфальной площади, Всеволод Мейерхольд. Но он частенько наведывался к своим ученикам. Имя его одухотворяло труды Театра Революции. Волькенштейн, Файко, Ромашов, Чижевский, Воинова, Чалая, Шимкбвич, Вилль-Белоцерковский – первые советские драматурги – были здесь не гостями, они были хозяевами в театре. Их возглавлял известный венгерский революционер-эмигрант писатель Мате Залка, заместитель директора театра. Тот самый, который вошел в историю борьбы за свободную Испанию под легендарным именем генерала Лукача и похоронен в скалистой земле чужой страны.
Всех нас – стариков и юношей, артистов, юниоров, художников, музыкантов – объединял единый порыв созидания, ненависть к нэпманам, страсть революционеров.
Это была хорошая, красивая пора. И одновременно это была веселая пора. Помимо самоотверженной и вполне бескорыстной любви к театру (любой из нас был готов отказаться от всех благ ради роли) мы были полны оптимизма и веселости.
Как-то брели мы по узким перилам над оркестром, в слепых черных колпаках, держа в руках горящие факелы. Юниор Володя Портных, запутавшись в полах халата, упал в зрительный зал. Мы вернулись на сцену, недосчитались одного куклуксклановца и сообразили, что это Портных. Спросили у помрежа: «Где он?»
Помреж спокойно ответил: «Доигрывает в публике».
Мы хохотали и шутили по всякому, даже не всегда подходящему для юмора поводу.
Андрей Кремлев нечаянно факелом поджег халат на Додике Тункеле. Будущий поэт, а пока юниор Виктор Гусев вместе с привинченной к полу мебелью упал в люк и угодил в трюм. Я провалился в пропасть с конструкции высотой с трехэтажный дом и попал на кучу комбинезонов, что меня и спасло. Мы с Виктором Гусевым по-настоящему чуть не повесили артиста Лосева, играющего негра. Его судили судом Линча. Изображая разбушевавшихся расистов, мы надевали на беднягу негра мешок, привязывали сзади две веревки: одну фальшивую, изображавшую петлю, а другую прикреплявшуюся незаметно к кожаным подтяжкам с поясом. Только из-за дыма и угара мы как-то ошиблись. И когда бедняга стал хрипеть и материться из-под мешка, мы поняли свою ошибку. Еще секунда, и артист задохнулся бы на самом деле.
Мы сняли его из петли. Удивленные зрители увидели, как два куклуксклановца, подобрав халаты, бросились бежать от только что повешенного негра.
Клянясь отбить охоту вешать негров, он догнал нас, собираясь избить.
Мы спрятались на колосниках, под самой крышей, над сценой. Там мы сидели до утра, кашляя и задыхаясь от дыма. Ведь после проклятого взрыва весь дым устремлялся именно туда.
Когда Лосев понял, что вешанье негров не наша прямая профессия, и узнал, что мы раскаиваемся, он нас простил.
А я, став на колени, чтоб быть поменьше, показывал за кулисами пиротехника Сероянца. Я приклеил бородку, усы и хриплым голосом командовал:
– Взрив! Дим! Огнь! Это и есть зрелищ! Артист не нужен! Что нужен: взрив, дим, огнь!…
И вдруг хохот слушателей прервался. Передо мной стоял сам пиротехник Сероянц. Он понял, что я изображаю его. Подергал себя за бородку. Подкрутил усы. Крикнул:
– Бездарность всегда завидовал талант. Носатый дурак!
Он возненавидел меня, пиротехник Сероянц. Когда мы встречались в буфете, он отворачивался. Юниоры предупреждали: старик зол и мстителен. Он сведет со мной счеты.
И надо же так случиться, что наши судьбы неожиданно пересеклись. Было это на спектакле «Барометр показывает бурю», посвященном революции пятого года.
Вся труппа была занята. Астангов играл Гапона, Дмитрий Орлов – Победоносцева. Я изображал народ, полицию, армию, думу… В спектакле было много выстрелов, взрывов, движения на всех ярусах многоэтажной конструкции. Мне дали в руки настоящую винтовку, заряженную холостыми патронами.
Хотя пьеса была написана известным беллетристом и историком Насимовичем, бури в искусстве она не произвела и следа особого не оставила. Кроме следов на моем носе.
Спектакль посещался охотно и вызывал неоднократные аплодисменты, посвященные главным образом хорошим гримам и пиротехническому искусству Сероянца.
Художник-гример-парикмахер Лукич каждый раз, гримируя меня, отчаивался. Что бы он ни делал со мной, посреди моего детского худого лица по-прежнему висел огромный нос. Сколько я. его ни подтягивал при помощи лака, ленточки, булавки-невидимки, нитки, он не становился меньше нисколько.
– Никакой грим его не берет! – сокрушался Лукич. – Это не нос, это – «Броненосец «Потемкин»!
Драма с пиротехникой разыгралась на третьем или четвертом представлении. Отыграв несколько ответственных ролей, я стоял за кулисами в солдатской шинели, с винтовкой в руке, и готовился стрелять в народ.
В разгар кровавого воскресенья кто-то, пробегая мимо, толкнул меня. Старая винтовка, затвор которой был уже снят с предохранителя, вдруг выстрелила мне прямо в нос.