Параллельно процессу распада царской харизмы шел процесс подрыва петербургской системы через переплетение западнических, революционных тенденций, порожденных петровским наследием, с тенденциями диаметрально противоположными, восходящими к старым московским традициям.
Утопические учения, пришедшие в Россию из Западной Европы, в частности, фурьеризм, гегельянство, марксизм и т. д.{833}, все теснее и неразрывнее переплетались с апокалиптическими и хилиастическими импульсами, источником которых была сама русская традиция. В тот момент, когда эти два потока слились воедино, решилась судьба петербургского самодержавия: еще де Местр предсказывал появление в России «Пугачева из университета».
Начиная с 1861 года интеллектуальные достижения Западной Европы постепенно становились доступны все более широким, недворянским слоям населения, и, таким образом, впитывались русским религиозным сознанием. Вместе с тем, в течение девятнадцатого столетия «интеллектуальные» литературные течения все больше сближались с духовным миром народа, не затронутого западными влияниями. (Это явствует даже из поверхностного сравнения писателей разных эпох, например, Г. Р. Державина с Ф. М. Достоевским. Существуют и другие примеры. В конце восемнадцатого века один из персонажей Фонвизина говорил, что лишь тело его родилось в России, тогда как душа «принадлежит французской короне». А в начале двадцатого столетия у Мережковского, в чьих произведениях столь ощутимо влияние французского символизма, можно обнаружить явственный отзвук апокалиптических устремлений, воспринятых непосредственно из народной религиозной стихии.)
Ранее эта народная духовность лишь в редких случаях находила отражение в культуре элиты. К 1905 году относятся первые попытки выразить крестьянское мировоззрение средствами, заимствованными из арсенала интеллигенции{834}. Вскоре после этого торжество марксизма под корень скосило крестьянскую поэзию. Потому-то творчество немногочисленных крестьянских поэтов, в частности, Клюева и Есенина, так важно для проникновения в сущность народного сознания.
Народное сознание нашло выражение в творчестве левоэсеровских «скифских» литераторов. Клюев чувствовал себя поэтом «аввакумовского рода» и писал с сознанием этого духовного родства{835}. Иванов-Разумник в 1918 г. охарактеризовал Клюева как поэта, «открывающего нам подлинные глубины духа народного». Андрей Белый тогда настаивал, что этот народный поэт говорит от лица Правды Народной. Утверждалось, что «крестьянская Россия… устами названных поэтов произнесет свое вещее слово»{836}.
Именно в крестьянской поэзии мы обнаруживаем ступени и этапы перехода от мировоззрения апокрифов и житийных текстов к духовным основам русской революции. Это было поколение следующее после тех, кто ходил в народ, — после поколения, в котором воссоединение народнической интеллигенции с «народом» обернулось трагической неудачей. Лишь марксистам удалось как бы осуществить его. Марксистская идеология нашла отклик у солдат, у части пролетариата больших городов, а затем через них проникла лишь в некоторую часть крестьянской среды{837}.
Еще В. Бихан справедливо указывал на примечательный факт: те элементы европейского марксизма, через которые европейский марксизм перешел в ленинизм, задолго до Ленина присутствовали в русской духовной традиции. Первоначально марксизм в России представлял собой не более чем инструмент, предназначенный для достижения целей, к которым в России стремились издавна. Европеизированные слои (за исключением лишь самих большевистских вождей) были уничтожены или нейтрализованы иными способами в ходе коммунистической революции{838}. Пресловутая «американизация» России, необходимая Ленину (для революционных преобразований требовался новый человеческий материал), могла быть направлена лишь на крестьянство, чье сознание и образ жизни не претерпели решающих изменений с допетровских времен[87] {839}.
Раннесоветская аграрная революция не означала разрыва с традиционным мировоззрением крестьянства. Не только крестьянские поэты «восторженно приняли… октябрьскую революцию, прежде чем осознать, что она не отвечала их чаяниям», — писал Нико. В итоге не только Есенину стали «противны… руки марксистской опеки….: новая символическая черная ряса, похожая на приемы [того казенного] православия, которое заслонило своей чернотой свет солнца истины»{840}— той правды, которую ожидали от революции при ее начале. Не только меньшевики считали, что большевистская национализация крестьянской земли была возвращением к старомосковскому деспотизму{841}. Вернадский, выдающийся исследователь древней Руси, сравнил истребление бояр при Иване Грозном с «ликвидацией капиталистических классов коммунистической партией», а компромисс, на который пошел Иван, отменив опричнину, — с новой экономической политикой большевиков{842}. «Итак, круг замкнулся: два века европеизации в России… вливаются в жизнеустройство и сознание, которые — несмотря на их идеологическую отделку — были продуктами духовной культуры европейского девятнадцатого века, и хотя западническая направленность продолжает оставаться их характерной чертой, они, тем не менее, означают возврат к старым московитским идеалам… С социологической точки зрения, политический строй… [сталинской — М. С.] России — законный наследник допетровской Руси…»{843}.
Московское царство было государством служебно-литургическим: служба была непременной обязанностью всех сословий. (Крепостничество представляло собой, как известно, составную часть этой системы взаимных обязательств.) Таково было необходимое условие самообороны Москвы в условиях противостояния татарам и «латинскому» Западу. В сталинском Советском государстве старый московский принцип «службы государевой» воплотился с невиданным прежде размахом. Подчинение, эксплуатация, закрепощение отдельной личности ради укрепления государства перед лицом «внешнего врага», представляющего собой угрозу уже в силу самого факта его существования — все это достигло при сталинской власти чудовищной жестокости, немыслимой в древнем Московском царстве — и именно потому, что его духовная основа не имела, с марксистской точки зрения, права на существование.
Русские государи венчались на царство в Москве; местопребыванием же их, начиная с Петра Великого, стал, как известно, Петербург. Советская власть, напротив, родилась в Петрограде и, одержав победу, перенесла столицу в Москву. Здесь воплотилась ее внутренняя диалектика: Петербург был обязан своим возникновением насильственному господству абстрактного и рационального, как некогда писал Иван Аксаков{844}. Раскольников Достоевского — несомненно, порождение Петербурга{845}. (Напомним, что Раскольников полагал, будто основная масса человечества есть «стадо» и в этом качестве должна служить самореализации немногих «выдающихся» личностей.) Аналогичным образом, мануфактуры, вводимые Петром Первым, были основаны на принудительном труде — как и производство в сталинской России{846}. «Петр Великий и [сталинские — М. С.] большевики использовали сходные методы рекрутирования рабочей силы для своих великих строек… Поселения насильственно согнанных рабочих при Петре воскресли в севернорусских лагерях, созданных большевиками для строительства Беломорканала, Свирской элекростанции и т. д…»{847}.
87
Характерно, в частности, то обстоятельство, что в передачах советского радио в предвоенные годы Сталина нередко именовали не только «вождем и учителем», но также «отцом и учителем» — титул, встречавшийся в письмах патриарха византийского Филофея, адресованных великому князю Московскому (около 1395 г.: F. Miktosich, J. Muller. Acta et diplomata… Bd. 2. Wien, 1862. S. 191–192).