Если общечеловечность есть идея национальная русская, то прежде всего надо каждому стать русским…»{936}.
«Мы первые объявим миру, что не чрез подавление личностей иноплеменных нам национальностей хотим мы достигнуть собственного преуспеяния, а, напротив, видим его лишь в свободнейшем и самостоятельнейшем развитии всех других наций и в братском единении с ними… и так до тех пор, когда человечество, восполнясь мировым общением народов до всеобщего единства, как великое и великолепное древо, осенит собою счастливую землю»{937}.
Благодаря европеизации России, которую осуществлял Петр Первый, старомосковская государственная идея, православная традиция — все, что составляло миссию Третьего Рима — приобретало, по Достоевскому, универсальный, общечеловеческий характер:
«Один лишь русский, даже в наше время, то есть гораздо еще раньше, чем будет подведен всеобщий итог, получил уже способность становиться наиболее русским именно лишь тогда, когда он наиболее европеец. Это и есть самое существенное национальное различие наше от всех, и у нас на этот счет — как нигде. Я во Франции — француз, с немцем — немец, с древним греком — грек и тем самым наиболее русский. Тем самым я — настоящий русский и наиболее служу для России, ибо выставляю ее главную мысль»{938}.
«Ибо что такое сила духа русской народности как не стремление ее в конечных целях своих ко всемирности и ко всечеловечности?»{939}
«Да, назначение русского человека есть бесспорно всеевропейское и всемирное. Стать настоящим русским, стать вполне русским, может быть, и значит только… стать братом всех людей, всечеловеком, если хотите …И впоследствии, я верю в это, мы, то есть, конечно, не мы, а грядущие русские люди поймут уже все до единого, что стать настоящим русским и будет именно значить: стремиться внести примирение в европейские противоречия уже окончательно, указать исход европейской тоске в своей русской душе, всечеловечной и всесоединяющей, вместить в нее с братскою любовью всех наших братьев, а в конце концов, может быть, и изречь окончательное слово великой, всеобщей гармонии, братского окончательного согласия всех племен по Христову евангельскому закону…
Я говорю лишь о братстве людей и о том, что ко всемирному, ко всечеловечески-братскому единению сердце русское, может быть, изо всех народов наиболее предназначено, вижу следы сего в нашей истории…»{940}.
Здесь приведены часто цитируемые слова Достоевского из его знаменитой Пушкинской речи 1880 г. Но в политической практике уже Достоевский отождествлял всемирно-историческую миссию России с конкретно существующими институтами российской политической жизни в его время. С тех пор такое отождествление неизменно повторялось с роковыми последствиями. Представление об универсальной общечеловечности, присущей русскому народному характеру, использовалось — в качестве идеологического обоснования — российскими правителями для русификации и угнетения других народов. Русский мессианизм, выразителем которого был Достоевский, уже при жизни великого писателя стал средством в руках власть предержащих. Здесь необходимо, однако, подчеркнуть — чтобы избежать недоразумений (особенно относительно периода «холодной войны») — что внешняя политика петербургской монархии в течение всей ее истории определялась идеологическими мотивами не в большей степени, чем политика других великих держав. Формы, в которых выражалось русское мессианское сознание, не играли прямой исторической роли в формировании отношения России к остальным государствам, даже если, как это было во время Крымской войны и в 1877–1878 гг., сама реальная политика соприкасалась с мессианистскими мотивами и эти мотивы использовались в политических целях. Но и в подобных случаях реальная политика была первична.
Только после падения самодержавия это соотношение изменилось{941}: в большевистской России — в противоположность России монархической — внешняя политика в значительной степени стала функцией идеологии. Эта идеология была — частично и косвенно — продолжением и развитием народных традиций, подспудное существование которых не прекращалось и в петербургский период и которые, вырвавшиеся наружу, воцарились в сфере идеологии. Но из этого отнюдь не следует, однако, что советская политика стала продолжением политики старой России (как настаивали некоторые поляки, например Кухаржевский). Большевизм, по определению Бердяева, представлял собой извращенную русскую национальную идею, а не политику петербургской империи (с ней-то он как раз имел мало общего){942}. Конечно, мессианским сознанием можно было злоупотреблять, пользуясь им в империалистических целях, однако само по себе оно не тождественно империализму{943} (как это утверждала, например западно-украинская националистка Василенко-Полонска{944}). Старомосковская идея третьего Рима экспансивно-политически была не более империалистической, чем средневековое представление об империи{945}. И этому не противоречит тот факт, что в наше время властвующими отголосками обеих идей воспользовались в империалистических целях. И именно это политическое содержание, точнее, политическое применение мессианизма, а не сознание призвания само по себе (ибо оно было достоянием всех крупных европейских народов), следует принять во внимание при оценке таких устремлений[97].
Критика в адрес русского мессианизма, его универсалистских претензий и политических последствий, к которым они привели (прежде всего в национальной политике), с которой выступал В. С. Соловьев{946}, представляла собой единичное явление и не ослабила мессианские устремления. Друг Соловьева, князь Николай Трубецкой, заблуждался, когда писал, что национальный мессианизм России исчерпал себя (1912){947}. И еще накануне первой мировой войны он почувствовал присутствие в русском мессианизме тех черт, которым предстояло явственно проявиться во время большевистской революции, и в первую очередь представления о русской «общечеловечности» — равно как и о том, что, осуществляя свою общечеловеческую миссию, Россия должна будет утратить свою национальность, более того, пожертвовать ею; что русский народ — либо народ-Богоносец, либо ничто{948}. Бердяев был прав, утверждая в 1916 году, что война поставит проблему русского мессианизма. Когда (в «Смысле творчества») философ писал, что конец Европы будет сопровождаться выходом на историческую авансцену России в качестве решающей духовной силы, причем России предстоит сыграть великую роль в объединении человечества, он был всего лишь выразителем тех мессианистских настроений, что носились в воздухе в годы первой мировой войны{949}.
Когда пала российская монархия, князь Львов объявил на торжественном заседании Четвертой государственной думы, что душа русского народа оказалась самой демократической душой мира. Она не только готова объединиться с демократиями всего мира, она готова стать во главе их на пути человеческого величия на основе принципов свободы, равенства и братства{950}.
97
Британское представление о «богоизбранности» Англии, избранности английским богом, ведущим битвы против ее врагов, является полной противоположностью представления о «русском Христе» Достоевского (см., например: F. Brie. Imperialistische Strömungen in der englischen Literatur. Jena, 1928) — как противоположны империализм по Киплингу и по Достоевскому.