Примечательно, однако, что не только применительно к Азии, но даже по отношению к самой России большевики рассматривали революцию как восстание Востока против Запада. Даже Георгий Чичерин, нарком иностранных дел, в июне 1919 года назвал русских первым азиатским народом, важнейшей жертвой европейской эксплуатации{989}. Характерно рассуждение Кряжина, относящееся к периоду гражданской войны: «Стоя на границе двух миров, являясь по своей внутренней структуре типичной аграрной страной восточного типа, которая лишь внешне имела чужой, империалистический облик, именно Россия исторически предназначена не только для того, чтобы призвать народы Востока к освободительной борьбе, но и для того, чтобы своим примером указать им путь к ее осуществлению»{990}. И на бакинском Съезде народов Востока в 1920 году говорилось о цепях, сброшенных «с отсталого восточного русского народа»{991}. А в 1922 году советский дипломат Адольф Иоффе, приехавший с миссией в Китай, заявил, что, совершив революцию, Россия вновь вернулась к своему азиатскому наследию, от которого она отреклась два столетия назад в результате петровских реформ, — для того, чтобы помогать Азии в ее борьбе с Европой{992}.

Нечто подобное утверждал и Сунь Ят-сен. Основатель Китайской республики писал, что благодаря русской революции сто пятьдесят миллионов русских покинули лагерь белой расы и присоединились к угнетенным народам Азии и Африки с тем, чтобы вместе бороться против белых угнетателей[103] {993}.

А вождь грузинских меньшевиков Ной Жордания, напротив, ставил в вину большевизму его азиатский характер — и противопоставлял большевистской доктрине «европейский» меньшевизм{994}. С аналогичными обвинениями выступали и западноевропейские социал-демократы (не говоря уже о многих других политических деятелях Запада — от Уинстона Черчилля до Альфреда Розенберга); все они находились бы, однако, за пределами нашей темы и не относились бы к данному контексту, если бы не тот факт, что вопрос о своем отношении к Азии и Европе ставили сами большевики, правда, не всегда отвечая на него одинаково. Так например, Павлович, один из ведущих востоковедов раннесоветского периода, охотно соглашался с теми характеристиками большевизма и меньшевизма, которые мы находим у Жордания[104] {995}.

Первоначально «пролетарский писатель» Максим Горький придерживался меньшевистских взглядов на революцию. Для него русская «азиатчина» означала отсталость, обломовщину, деспотизм{996}. Он мотивировал свое отторжение революционного народничества (не говоря уже о славянофильстве) тем, что в этой традиции талант соединяется с восточной бессмысленностью и татарской хитростью{997}. По свидетельству Герберта Уэллса, Горький страшился «ориентализации» России в результате Октябрьской революции{998}. Такая постановка вопроса восходила к традиции русского революционного западничества.

Вместе с тем, как неоднократно повторяли исследователи{999}, советская политика в Азии, в особенности в раннебольшевистский период, скорее соответствовала постулатам евразийства{1000}. Само же евразийство унаследовало некоторые черты славянофильства, но более всего — некоторые формулировки Леонтьева.

В 1922 году один из основоположников евразийства, князь Никита Трубецкой, заявил: «Азиатская ориентация становится единственно возможной для настоящего русского националиста»{1001}.

Если евразийцы с энтузиазмом поддерживали азиатскую политику Советской России, то наследники русского либерализма с негодованием отвергали ее{1002}. Так, например, с точки зрения кадетов, «раннесоветский курс» на Востоке представлял собой не что иное, как бессмысленную измену законным русским интересам в Азии, выгодную лишь соперникам России{1003}.

Невозможно, однако, переоценить тот факт, что (безотносительно к «реально-политическим» условиям и факторам) формулировки целей большевистской политики на Востоке, предложенные Лениным и Сталиным (а их сущность заключалась в соединении классовой борьбы с национально-освободительными движениями) — целей, обусловленных в конечном итоге тактической переориентацией некоторых унаследованных элементов традиционной имперской политики России, с идеологической точки зрения, были ростками того, что Бердяев, а до него Достоевский, назвали «русской идеей». Эмоциональное отношение Советской России к Азии нашло свое выражение в большевистской лирике двадцатых годов. Лейтмотивом тогдашнего большевистского понимания Азии и ее особенностей стала харизма страдания и того, что когда-то называлось «смирение»: восточные народы рассматривались в первую очередь как «жертвы европейской капиталистической эксплуатации»{1004}. Как нам уже известно, именно харизма страдания составляла одну из основ всех русских идеологий. Благодаря этому мифу большевистское мировоззрение оказалось способно соединить Азию с другим, пролетарским, мифом, а через его посредство — с русским мессианизмом. Об истоках этих советских представлений, уходящих далеко в историю русского мессианизма (включая обе его разновидности — мистико-монархическую и псевдорационально-революционную), а также в диалектику развала петербургской империи, и пойдет речь дальше.

В петербургский период в России так и не было разработано никакой специальной идеологии, никакой доктрины, в которой были бы сформулированы задачи и принципы российской политики на востоке, — ничего, сколько-нибудь сопоставимого с британским представлением о «бремени белого человека»[105].

Вторжение царской России в Азию не получило серьезного рационально-идеологического обоснования, и лозунги наподобие «распространение благ цивилизации» не стали частью русского народного сознания (хотя нередко использовались в пропаганде){1005}.

В отличие от старой проблемы «Россия и Европа», взаимоотношения России и Азии не воспринимались как фундаментальный философско-исторический вопрос в течение всего петербургского периода. На протяжении всей этой эпохи культурная жизнь России была полностью ориентирована на Запад. Несмотря на очевидную близость к Азии (в первую очередь, географическую), российское образованное общество почти всегда смотрело на Восток сквозь европейские очки. По словам выдающегося русского востоковеда В. Бартольда, несмотря на свое соседство с Азией, Россия часто предпочитала изучение плохих европейских книжек об Азии прямому исследованию Востока{1006}. Даже те направления русской мысли, представители которых отвергали западноевропейские ценности, как это было характерно, в частности, для славянофилов, делали это лишь постольку, поскольку речь шла о России как о части Европы[106].

вернуться

103

В 1925 году в Берлине была издана книга «Наследие Чингиз Хана». Анонимный автор-евразиец утверждал, что, вступив на путь петровских преобразований, московская Русь предала наследие монголов. Сходным образом, другой евразиец, князь Н. С. Трубецкой, связывал возвышение Москвы с «туранизацией» византийского православия (см.: Н. С. Трубецкой. К проблеме русского самосознания. Берлин, 1927). Примечательно, что уже К. Леонтьев называл преступлением предательство Россией византинизма (см.: К. Леонтьев. Византинизм и славянство // К. Леонтьев. Собрание сочинений. М, 1912. Т. 5. С. 145; ср.: Н. Бердяев. Константин Леонтьев. Париж, 1926. С. 218).

вернуться

104

Характерно, однако, что сам Ленин отвергал пацифизм Л. Н. Толстого именно потому, что усматривал в нем нечто «восточное» (ср.: В. Фриче. Ленин и классовое лицо Толстого // Пролетарская революция. № 7 (Апрель 1928). С. 3—12).

вернуться

105

Разумеется, за исключением лозунга «священной» войны против «басурман» за освобождение Царьграда.

вернуться

106

«Линейная» философия истории всего лишь дополнялась новым элементом: если по Гегелю высшей — и окончательной — манифестацией Абсолюта была германская культура, теперь это место оказалось занято другой всемирно-исторической эпохой — православно-славянской.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: