Из Софии Хованский отправился в митрополичий двор и тотчас разослал своих ратников овладеть пушечным двором, земскою избою, а там распорядился об аресте главных мятежников.
Оговорено более двухсот человек, и не только все тюрьмы были наполнены, но и другие занятые для этого помещения.
На другой день весь митрополичий двор наполнился семействами, т.е. женами, отцами и детьми арестованных, и плач был невообразимый. Они требовали митрополита; Никон вышел к народу; тот стал умолять, чтобы узников выпустили из тюрем на его поруки.
Никон обещался просить об этом князя и спустя несколько минут вышел вновь и объявил, что князь на это согласился, но с тем, чтобы главные несколько зачинщиков остались под стражей.
Народ пал ниц, целовал руки, ноги и одежду митрополита.
Новгород, впавший было в уныние и отчаяние, ожил, и тут злоба на главарей-гилевщиков разразилась во всей силе, только и слышно было в городе:
— Им мало плахи…
— Четвертовать их…
— Жечь живьем…
В тот же день Хованский в земской избе, в присутствии воеводы, князя Хилкова, приступил к сыску или к следствию.
На почетном месте сидел датский посол, рядом с ним находившийся при нем толмач, он должен был обвинять Волка.
Князь приказал ввести его.
Два стрельца, в полном вооружении, ввели подсудимого: это был высокий, плечистый, белолицый блондин с прекрасными голубыми добрыми глазами. Русые его волосы большими прядями падали на лоб. Он был в красной рубахе, припоясанный, и поверх нее висел на плечах из тонкого светло-коричневого сукна кафтан с золотыми пуговицами. На руках и на ногах у него звенели цепи.
Войдя в избу, он тряхнул русою головою, перекрестился образу и поклонился с уважением, но с достоинством присутствующим.
— Повинись, Волк, во грехах своих и в воровстве, — обратился к нему князь Хованский.
— Во грехах покаюсь, а воров здесь нетути: новгородцы честные христиане и ворам николи не были, — возразил Волк.
— Одначе, посла датского ты избил и ограбил, — заметил князь.
— Каюсь… пьян был; все возвратил на другой день послу.
— Кажись, ты начал смуту? — продолжал допрос Хованский.
— Хоша бы и я… На Никитской я остановил толмача, а у креста я ссадил посла с коня, да и я его оттузил знатно.
— За что, разве тебе что ни на есть злого сказал посол?
— Эх князь, зачем такой спрос? Знаешь и ты, что посланник здесь не при чем, а смуту, гиль, сбор вызвали все те ваши боярские порядки, да горе Великого Новгорода.
— Ты говоришь горе Великого Новгорода? Был у вас воевода князь Урусов, послали вы челобитную царю, и он дал вам князя Хилкова, чего же вы еще хотите? К тому за вас же и псковичей царь уплачивает свейцам: обратили они многих из посадских ваших людей в лютерство и требует их теперь свейский король. Велел царь выплатить за этих людей сто девяносто тысяч рублей: двадцать деньгами, а остальное хлебом. А вы производите смуту и воровство.
— Эх, боярин, не тебе говорить, не мне слушать… Благодарны мы за это, но оно вольности нам не дает. Великий Новгород искони имел и своих посадников, и своих выборных владык. Наш владыка был такой же, как московский патриарх, а все северные страны были наши до Соловок. И пока были мы слободны, вели мы свою рать и на ливонцев и свейцев, и трепетали нехристи при имени нашем, а ладьи наши шли по морю, как по Белоозеру. Пришел царь Иван Грозный, разрушил нашу вольность, снял вечевой колокол и посадских людей, гостей и жильцов наших или перерезал, или разослал по чужим областям, а земли и дома наши роздал своим боярам, дворянам и боярским детям. Плакали и стонали мы в неволе, пресмыкались и нищенствовали на чужбине. При Годунове и самозванцах мы возвратились восвояси, стали править свои земли и дома, и все заграбленное нам возвращено, а тут пришли свейцы и забрали нашу землю, и в пленении была наша великая мать — земля до вечного докончания[19] столбовского. Возрадовались мы, что царь православный будет нашим царем, что вновь мы станем на страже у царя супротив ливонцев и свейцев. А тут нам наслали из Москвы и воеводу, и боярских детей: приказные стольники стали чинить суд и расправу… стрельцы и казаки наводнили все города наши, а земские и посадские люди и наши головы сделались только мытарями: ставьте-де на правеж наш же народ. Было скверно при свейцах, но те наших вольностей не трогали, — только в веру свою крестили; а теперь бояре нас и перекрещивают[20], да и св. Софию хотели разрушить.
— Не разрушить, — прервал его Хованский, — а святейший ваш владыко хотел лишь поправить храм.
— Храм по благовестию ангела сооружен, — воскликнул Волк, — и все в нем свято: и стены, и образа, и столбы. Ведь из всей-то жисти Великого Новгорода осталась одна лишь св. София. И не тронь ее, — скорее нашу голову руби. Нам все это в обиду, накипело у нас на сердце все это десятки лет и сорвалось. Ведь тут и обиды, и позор наших пращуров и прадедов, и дедов, и отцов. Ведь кровью они плакали в неволе, а мы и теперь плачем о них и о Великом Новгороде.
Он зарыдал и, утерев подолом слезу, продолжал:
— Князь! Скорбь моя — скорбь Великого Новгорода. Придет время, князь, когда ты или быть может, сын или внук твой, или кто-либо Из Хованских будет плакать еще более кровавыми слезами, чем я, когда пойдет, как и я теперь, положить голову свою за веру и за земское дело.
При этих словах князь невольно вздрогнул[21], но оправился и сказал:
— Кайся, может быть и посол, и царь смилуются, и если не простят тебя, то облегчат твою участь.
— У посла я прошу прощения, — продолжал Волк, опускаясь на колени и поклонившись до земли, — помилования не хочу ни твоего, ни царского. Я виноват, смута от меня: вели меня, боярин, казнить, — я пойду на плаху как на праздник. За Великий Новгород и св. Софию я положу голову с веселием, а Бог простит мои согрешения — он же простил разбойника на кресте.
— Я отпишу в Москву, царь, быть может… — бормотал Хованский.
— Вели вести меня на казнь, да поскорей. Никакого прощения не хочу и не приму, — Волк отвернулся от князя и подошел к страже. — Ведите меня! — крикнул он стрельцам.
— Да будет воля Божья, — произнес дрожащим голосом князь Хованский. — Произношу приговор не свой, а твой: ты будешь казнен за свои вины и воровство смертною казнию, чрез отсечение головы; приговор будет завтра с рассветом исполнен на Торговой площади. Можешь сегодня исповедаться и приобщаться; а коли имеешь что-нибудь передать царю, — во всякое время я посещу тебя в твоей темнице.
Волк перекрестился, низко всем поклонился и вышел из земской избы.
Несколько часов спустя князь Хованский выпроводил датского посла из Новгорода и дал ему сильной конвой до самой Риги, где он должен был сесть на ожидавшее его датское судно.
Когда по Новгороду разнеслась весть о приговоре, произнесенном над Волком, посадские замерли — плахи они не видели уж несколько десятков лет.
Ночью на Торговой площади устраивали эшафот и плаху; а к Волку, по обычаю того времени, были допущены все, желавшие с ним проститься.
Волк был хладнокровен и прощался со всеми, как бы собираясь в дальний путь. Имущество его не было конфисковано судом, а потому он сделал распоряжение, что кому, и не забыл и св. Софии — он пожертвовал туда образа и деньги для поминовения его по синодику.
В полночь он лег немного заснуть, но вскоре вскочил на ноги и потребовал священника. Он исповедался, приобщился и велел просить прощения у св. владыки и у всех, кого он когда-либо обидел, и послал за князем Хованским.
Бледный и расстроенный вошел к нему Хованский.
— Я могу приостановить казнь, — сказал он, — и пошлю в Москву к царю.
— Не для этого я просил тебя, князь, сюда. На небесах должно быть мне определено быть распластанным; в святом писании сказано: кто подымает меч, тот и погибнет от меча. Прошу за семью — они не повинны в моих грехах, пущай батюшка царь смилуется, перед ним вором не был, но ты, боярин, передай ему слова новгородского посадника, отходящего к Судии нелицеприятному: пущай земского и посадского дела не разрушает; земцы — это народ, а глас народа — глас божий. Не в боярах, не в боярских детях, не в окольничих, стольниках, подьячих и стряпчих мощь царя, а в нас, земцах и посадских. Он наш царь и многомилостив, а народ-то наш милостивее, сердечнее его. Мое благословение и на него, помазанника, и на народ. А владыке скажи: я его богомолец… Коли бы он был новгородец, то я верую, что и он плакал бы кровавыми слезами о Новгороде и он бы пошел со мною на плаху. Теперь вели вести меня на казнь, — зачем мучить напрасно.