— Эх, мать честная! — икает дядя Никита.
Мы больше ничего не слышим. Точно десятки раскатов грома слились воедино. Сережка зажимает уши и, как безумный, с размаху бросается в угол.
— Сережка, не надо! — зачем-то кричу я.
— Пронесет, пронесет, пронесет! — скороговоркой бубнит Семушкин.
Подюков вскакивает и бежит по коридору. «Неужели струсил?» Но через минуту он так же быстро, с обезумевшими глазами на бледном лице, прибегает обратно, сжимая в руках две противотанковые гранаты. Я понимаю его. Одну из гранат он отдает мне.
— Сережка!!!
Я наспех ткнул свою руку в жесткую лапу дяди Никиты и, крепче сжав гранату, выскочил в окно.
— Куда же вы… робята? — взвыл наш старшой.
Я еще не понимаю, что хочу сделать, но страшный грохот толкает меня к танку.
Скорей, скорей, лишь бы не было этого страшного гула! В ближайшей воронке прихожу в себя. Оборачиваюсь. Сережка лежит позади меня. В одном из трех окон я вижу испуганное лицо дяди Никиты.
— Митрий, Серега!
— Прикрывай нас огоньком! Автомат возьми! — кричим мы и ползем дальше.
— Сережа, быстрей, Сережа…
Он яростно работает руками и коленками. В ушах стоит все тот же нестерпимый грохот…
Два взрыва следуют один за другим.
Мы не видим, что стало с танком, не видим своих товарищей, кричащих нам «ура», не видим дядю Никиту, протягивающего к нам руки.
— Дорогие мои други! — схватывая нас на лету, лепечет он.
Страшный грохот обрывается. Семушкин тискает нас обоих вместе, словно щенят. Мы тремся лицом о жесткое сукно его шинели и хлюпаем носами.
Я иду по берегу Волги и раздумываю над вчерашними событиями. Как нам с Подюковым удалось подбить обнаглевший танк — я не знаю. Все получилось как-то само собой. Если бы не этот нестерпимый грохот, может, мы не решились бы на такую дерзость. И как это Подюков додумался принести противотанковые гранаты? Может, сознание близкой смерти? Может, страх перед этим ужасным разрушением? Может быть, злобная ненависть, вызванная вторжением фашистского танка в нашу оборону? Мне очень трудно разрешить эти вопросы. Федосов, переросший нас с Подюковым на каких-нибудь пяток лет, по-отечески поздравил нас и сказал, что представит к награде. Этого мы никак не ожидали. Скорее всего нам думалось, что накажут, как напроказивших мальчишек.
Помню, как после свалился в угол на кипы бумаг. Ни о чем не думал и не мог думать. Сережка лежал рядом и отдувался, словно выпил ведро воды. Мы лежали, переглядываясь, и молчали. А потом нас одолел безудержный смех. Хохотали, как сумасшедшие, до слез, до колик в брюхе. Семушкин глядел на нас своими бледно-голубыми глазами и добродушно улыбался. Младший лейтенант Бондаренко назвал нас героями. Но от этого нам стало еще смешнее. Какие мы герои! Мелочь зеленая.
Все же после потери танка немцы стали не так нахальны. Танкисты пробовали спастись через нижний люк, но их перестреляли защитники правого крыла. Вся площадь перед нашим домом была усеяна вражескими трупами.
Сегодня ночью немного поспали, а утром съели лишний котелок жидкой пшенки. Настроение перешло на плюсовые градусы.
Минут сорок назад подошел к нам Федосов и спросил, кто из нас до войны занимался спортом. То ли от хорошего настроения, то ли от желания отличиться — только я сказал, что мне приходилось немного работать на турнике, бегать и пинать мяч. Тогда лейтенант направил меня к комбату, а капитан, после того как узнал подробности боя со злополучным танком, похлопал меня по плечу и предложил сесть и выслушать задание.
И вот я иду на одну из дальних переправ, чтобы разыскать старшину с продуктами, которые он должен принести в батальон. Я должен помочь ему, а главное, показать дорогу.
Переправа где-то напротив Красной Слободы. Это значит, что мне идти несколько километров.
Холодит. С Волги тянет сырью и запахом нефти. Высоко над головой пролетают снаряды и шлепаются на левом берегу или бултыхаются в Волгу, вздымая кверху водяные столбы.
Я стараюсь ближе держаться к круче, чтобы не угодить под шальную пулю или осколок. Гул бомбежки перекатывается по воде, как пустая огромная бочка по пахоте.
На берегу меня сразу же поражает большое число трупов. Они лежат в самых невероятных позах. Неужели не могут похоронить? Скоро я начинаю понимать, почему их не хоронят.
На «Красном Октябре» идут горячие схватки. Сверху без конца поступают раненые: их выносят на носилках, они бредут сами или ползут на карачках. У всех измученный вид, лица закопчены, глаза воспалены. Весь вспомогательный люд на передовой. Нет свободных рук, чтобы похоронить павших, нет лишних минут. Каждая секунда наших будней здесь заполнена беспрерывным боем, не умолкающим до глубокой ночи, каждый миг — это нечеловеческое напряжение сил, нервов, воли, это смерть.
Простреливаемые места пробегаю с быстротой заправского спортсмена. Благо, что обмотки накручены крепко. Таких мест много. Это овражки, просекающие берег сверху до самой воды. В промоинах также лежат трупы, запруживая сток нечистой воды.
Меня окликает боец, сидящий на камне под самой кручей:
— Браток, прикурить бы дал.
У меня в кармане с недавнего времени лежат спички, но я недовольно огрызаюсь:
— Дай прикурить, а то у меня нет бумажки…
— Раненый я, братишка. Ходить не могу.
Я внимательно гляжу на бойца. Его лицо осунулось, бледные губы вздрагивают, полы шинели обрызганы кровью. Он жалобно стонет.
— Почему же тебя не перевязали?
— Санитаров не хватает. Вот доплетусь до санбата, там и перевяжут.
Чиркаю спичкой, раненый прикуривает.
Я гляжу на него — и ничего не могу вымолвить. У него же ранение в пах!..
Он с жадностью вдыхает едкий махорочный дым.
— Ведь жена у меня, детишки… Не буди-ит она жить со мной. Уйдет, вот те крест, уйдет. Не житье ей со мной!
К нам подходит усатый низенький боец. В руках у него санитарная сумка.
— Санитар, что ль? — спрашивает раненый.
— Он самый. А ну… — тут он осекается и глядит на рану.
Я сую спички в руки раненого бойца.
— Бери, пригодятся.
Он с тоской смотрит на меня. Я вспоминаю про задание и отхожу.
Меня подхлестывают жалобные вопли:
— А мне и сорока-то нет. Что же теперича буди-ит!
По Волге плывет радужная паутина нефти. Солнечные блики разбрызганы, как рыбья чешуя. Они переливаются, исчезают и появляются снова. Игра света и воды напоминает мне детство. Сколько часов просижено на берегу родной Камы с узловатыми прутьями удилишек, чтобы обрадовать мать несколькими серебристыми уклейками да десятком пескарей…
— Мама, а ушица будет?
— Будет, родной, будет. Ведь здесь порядком у тебя, — глядя на дно консервной банки, скажет мать, скрыв за ласковой улыбкой глубокий вздох.
И заволжские дали тоже схожи с Закамьем. Разве только у нас на Каме лесов побольше да местность гористая.
Надо мною раздается знакомое шипенье. Это мины, много мин. Куда? Успею ли? Оглядываюсь. Слева — Волга, справа — обрыв берега. Как назло, ни воронки, ни окопа, которых так много чернеет по всей круче. По телу пробегает холодок страха. Целая секунда, которая кажется бесконечной, проходит, прежде чем я успеваю что-либо сообразить. В последний миг замечаю черную пасть трубы, вкопанной в берег для стока заводских нечистот. С разбегу ныряю в нее и подбираю ноги. В то же время всю прибрежную полосу накрывает огонь вражеских мин. Он встряхивает землю, гулко отдаваясь в моем металлическом убежище. Взрывы следуют один за другим с промежутками в доли секунды. И кажется, эта цепочка грохота никогда не кончится. Для моих плеч труба оказывается тесной. Мысль, что разрыв где-нибудь наверху может ее сплющить, еще больше пугает меня.
Я сжимаю карабин до боли в пальцах. Рукоятка затвора больно упирается в бок. И, ко всем несчастьям, замечаю вонючую жижу, которая прибывает с катастрофической скоростью.
Наконец, грохот прекращается, земля перестает подпрыгивать.