— Почти.
Голова тяжелеет, веки делаются толстыми.
— Меня лейтенант ждет, — наконец говорю я ему.
— Значит, в трубе чуть труба не пришла?
— Ага.
Он смеется раскатисто, раскачиваясь всем телом.
— Ладно, иди, — выталкивает меня повар и в самых дверях сует мне в карман какой-то сверток.
«А он все же добрый», — заключаю я.
Федосов стоит, навалившись плечом на стойку, которая поддерживает земляную насыпь над входом.
— Пошли? — спрашивает он.
— Идемте!
Мы сперва спускаемся вниз, потом по оврагу, который прорезает берег, поднимаемся вверх. У меня кружится голова, слипаются веки. Федосов что-то говорит о собрании, но я почти не слышу его. Правда, мне немножечко завидно, что он уже коммунист, а мы с Сережкой только комсомолята. Я плетусь за ним, плохо разбирая дорогу.
Вот и знакомый поворот. Отсюда до наших — рукой подать. Мне почему-то становится холодно, я зеваю и втягиваю голову в плечи.
— Спишь? — спрашивает лейтенант.
— Не-ет, не сплю-ю.
Чтобы доказать, что я действительно не сплю, задаю ему вопрос:
— День-то как прошел?
— Как обычно, три атаки отбили да троих похоронили.
Сон как рукой сняло.
— Кого?
— Верескова, Пантюхина и Величко.
Всех погибших я знал. Один Пантюхин был старше меня, остальные моего возраста. Мне не терпится спросить о своих приятелях.
— А как там…
— Живы твои други-приятели, — предупреждает он мой вопрос.
Сон снова клонит голову.
В дом я захожу совсем сонным. А где-то за нами желтая полоска зари уже золотит заволжские дали.
— Прибыл? — спрашивает Семушкин.
— Вроде того, — отвечаю я и падаю рядом с Сережкой на кипы бумаг.
Сквозь сон слышу, как дядя Никита набрасывает на нас плащ-палатку.
Проспал я не более двух часов. Сережка и Семушкин, как обычно, стоят у своих окон. Я сажусь за стол, за настоящий канцелярский стол, только без тумбы, который поставили в простенке между окон и застлали газетой. Для меня оставлен суп с клецками. Я вытаскиваю Костин сверток и разворачиваю промасленную бумагу. Подюков и дядя Никита делают вид, что заняты чисткой оружия. Я спокойно извлекаю из свертка увесистый кусок сала и с минуту любуюсь им.
— Товарищ Подюков, — дьявольски хладнокровно обращаюсь я к своему другу, — не дадите ли вашего кинжала?
Он смотрит на сало и хлопает глазами. Потом молча шарит по карманам и подает мне небольшой складень с деревянной ручкой. Сало я разрезаю на три равных куска. К черту тоненькие пласточки, которыми только раздражаешь желудок!
Семушкин заботливо обтирает мой карабин, потом заряжает. Ружейная перестрелка усиливается. Нужно спешить.
— Налетай! — командую я. — Товарищ младший сержант, прошу!
Сережка подпрыгивает к столу, Семушкин отмеривает один шаг.
— А я думал, ты один, — смеется Подюков.
— Хотел было один, да раздумал: больно муторно глядеть на твою кислую физиономию.
— Трофей? — спрашивает Семушкин.
— Нет, вознаграждение нашего повара за мои труды.
Мы рвем зубами пахнущий чесноком шпиг и улыбаемся глазами. Я повторяю то, что рассказал Косте.
По глазам дяди Никиты вижу, что он рад моему возвращению, хотя об этом не сказано ни слова.
Суп мы оставляем на обед.
День проходит в перестрелке. От резкого хлопанья Сережкиного карабина у меня звенит в левом ухе. Сережка никак не может привыкнуть стрелять в одиночку.
Вечером к нам приходит комиссар. Нас собирают в угловой комнате, довольно просторной, о трех окнах, которые выходят в наш тыл. Теперь эти окна заложены кирпичом, В комнате стоит буржуйка. Здесь же командный пункт нашего гарнизона. В углу, на колченогом столе стоит телефон, возле которого дежурит связист. На его бледном лице ярко горят крупные прыщи. Фамилия связиста Доронин.
Подюкова мы оставляем на посту. Собирается человек пятнадцать, остальные на местах.
Комиссар рассказывает нам о положении на фронтах, потом зачитывает клятву, которую должны подписать все защитники города.
Мы подходим по одному и ставим свои подписи.
— Товарищи, — обращается к нам после комиссара Федосов, — в этот торжественный день все вы должны понять, какая ответственность легла на нас. Мы поклялись и заверили в этом нашу партию и народ, что не отступим более ни шагу назад, что город мы отстоим. На том берегу для нас нет земли!
На этот раз лейтенант — как заправский оратор. А ведь еще вчера он не мог связать двух фраз.
Мы все понимаем, что отступать нельзя, да и, собственно, некуда. И поэтому твердо верим в слова клятвы: «Ни шагу назад! На той стороне Волги для нас нет земли!»
После Федосова выступает Митрополов — солдат-ветеран, воюющий от самой границы. Он тоже коммунист. Голос у него тихий, немного хриплый. Он говорит вдумчиво, словно читает по книге, с чувством, с толком и увесистыми паузами.
— Клятва, — пауза не очень большая, — это наша жизнь, товарищи, это наша кровь! — Опять пауза. — Вы семи видите, — продолжает он, — как измотан враг. Не сегодня-завтра он выдохнется окончательно. А мы, — тут он смотрит на всех по порядку, — мы должны еще тверже стоять, проявляя при этом мужество, отвагу и упорство.
Его глаза останавливаются на мне.
— Наш маленький гарнизон уже показал свою стойкость, Среди нас есть бойцы…
Я опускаю глаза и прячусь за спину Семушкина.
— …которые проявили себя как настоящие герои.
Мне становится жарко.
— Вот товарищ Быков, например…
Все головы поворачиваются в мою сторону.
— …и товарищ Подюков. Покажитесь, товарищ Быков, — неожиданно обращается он ко мне, — вот так…
Я высовываю плечо и нос.
— …Ведь подбить танк — дело не шуточное. Они поняли, какая ответственность возложена на нас, и они с честью оправдали, — увесистая пауза и жестикуляция сжатым кулаком, — доверие комсомола, нашей партии. Честь и хвала этим юношам! — заканчивает он и еще долго смотрит в нашу сторону, держа сжатый кулак в воздухе.
Кто-то пытается похлопать в ладоши, кто-то говорит: «Молодцы!»
Но самое страшное было впереди. Комиссар, откашлявшись, обращается ко мне:
— Вы бы сказали что-нибудь, товарищ Быков. У меня подкашиваются ноги, и я чуть не падаю. Помогает удержаться оттопыренный хлястик на шинели Семушкина.
— Митрий, брякни им что-нибудь. Ждут ведь, — тихо говорит дядя Никита.
Отступать некуда. Не поднимая глаз, я подхожу к столу и… молчу.
— Смелее, смелее, — слышу рядом с собой подбадривающий баритон комиссара.
Я внимательно рассматриваю автомат, который висит у меня на груди. Вот здесь, во втором вырезе кожуха, блестят три еле заметные зазубрины. Отчего бы это? Потом догадываюсь, что ударило осколками кирпича. Правая сторона диска блестит. Это от трения о шинель или брезентовый чехол.
Чувствую, что все смотрят на меня. Тело сжимается в комок, и весь я уменьшаюсь в размерах. С чего начать? И как вообще говорят речи? Пробую подобрать несколько подходящих слов: «Товарищи, прежде всего…»
Но, подбирая следующее выражение, забываю начало. К своему ужасу чувствую, как предательская капелька пота безжалостно щекочет самый кончик носа. У меня нет сил смахнуть ее. Язычок пламени на фитиле «катюши» трепыхается, отчего изломанные тени бойцов подпрыгивают и качаются из стороны в сторону.
Наконец, я делаю вдох такой глубокий, что при всем желании не мог бы сказать ни слова. «Нет, так не годится», — думаю я и выпускаю часть воздуха через нос.
— Это все Сережка… — вырвалось у меня.
Бойцы смеются, о я чуть не плачу. Но надо выдержать испытание.
— Он ведь начал: гранаты притащил… — Вспоминаю, что надо называть товарищей только по фамилиям. — Подюков, то есть, — поправляюсь я задним числом.
Опять смешок. Но я уже не сжимаюсь в комок. Даже самому улыбнуться захотелось.
— Вот мы и смазали по нему. Товарищ Семушкин помогал… прикрывать… и товарищи тоже.