Он погиб не на войне. Он погиб тихим апрельским вечером на улице родного Кудымкара от руки трех молодых негодяев. Им бы, семнадцатилетним, учиться да работать, влюбляться да цветы девушкам дарить…
Но нет, не погибла песня!
Анатолий Баяндин не успел написать всего, что мог бы. Книги его живут без него.
Время идет. У времени есть хорошая особенность: отметать все ненужное и дурное и оставлять хорошее и то главное, что мы хотим сохранить, вспоминая человека и его дела. Мы, к счастью, помним то хорошее, что человек сделал в своей жизни.
…Вот примерно о чем говорили мы с другом в ту памятную соловьиную ночь, бродя по весеннему Кудымкару.
Анатолий Бяндин
СТО ДНЕЙ, СТО НОЧЕЙ
Мы отступаем по выжженной солнцем степи. Далеко на востоке, у самого горизонта, плавает бурая туча. Семушкин говорит, что там Сталинград. Я ему верю, верю во всем, даже в мелочах. Если сложить мои лета и Подюкова, то почти получится возраст дяди Никиты: так зовут нашего старшего товарища — Семушкина.
Дядя Никита философ и ворчун. Но мы все равно ого уважаем. Это он нас научил, как правильно наматывать портянки, чтобы не натереть ног; это он показал нам, как укладывать вещевой мешок перед походом. Он же остерегает нас от чрезмерного употребления воды. «Если ты надуешься до бульканья в брюхе — замаешься». Это его слова.
Семушкин длинный, как шест. Почему-то мне кажется, что его в детстве вытянули. Я даже представляю как. Наверно, привязали к ногам двухпудовку и подвесили его за волосы на сук. Вот он и вытянулся, и голова его вытянулась наподобие тыквы.
Сережка Подюков очень молод, еще моложе меня. Как сказал наш ротный, «до безобразия молод». У Сережки, кроме бабушки, никого нет. Он недавно написал ей письмо. У него красные, как у девчонки, губы и раскосые серые глаза на восточный лад, хотя он русский. Я его называю Чингисханом. Он не обижается на это прозвище. Я старше Сережки на целых восемь месяцев. Дядя Никита называет меня по имени; «Ты бы, Митрий, тово…»
У нас на троих два котелка. Когда батальонный повар Костя разливает по котелкам пшенку, мы садимся вместе и едим сперва из одной, потом из другой посудины. Так лучше и сытнее, потому что Семушкин часто мается животом и много не ест.
Он внушает нам уважение еще тем, что у него настоящие кирзовые сапоги, без всякого подвоха, Я и Сережка один раз в три дня перематываем обмотки. Во всем остальном как солдаты мы равны, если не считать, что дядя Никита носит в петличках по одному треугольнику и воюет с первого дня войны.
Наша колонна похожа на ватагу мальчишек. Во-первых, никто не соблюдает строй; во-вторых, у нас много «безусой зелени» — добровольцев. Солдат в батальоне не больше семидесяти человек.
Сегодня опять с раннего утра нас бомбят фашистские пикировщики. Потому мы и бредем вразброд. Остальных батальонов полка с нами нет. Мы не знаем, где они.
Справа и слева от нас отступают отдельные группы бойцов. Их много, очень много, и все идут к Волге. Иногда они разбегаются в стороны и, как суслики, прячутся в траве. Тогда мы следуем их примеру. Подюков и я стараемся держаться поближе к Семушкину. Так лучше и надежнее. Коли уж попала бомба, то сразу всех — никто из троих горевать друг по другу не станет.
К бомбежке мы мало-помалу начинаем привыкать. Когда «юнкерсы» улетают, мы отряхиваемся и презрительно сплевываем: «Не то, мол, видали», или — «Этим нас не прошибешь».
Только после очередной такой встряски Подюков почему-то долго подыскивает слова, чтобы спросить меня о чем-то, а я никак не могу ответить ему. У дяди Никиты после бомбежки пропадает охота к ворчанию.
Голова нашей колонны скрывается в балке. Таких балок и оврагов здесь очень много. «Привал!» — кричат впереди. Мы улыбаемся и прибавляем шаг.
На привале мы грызем сухари и запиваем их водкой, которую выдали нам в первый раз. Это не так уж плохо, если принять во внимание, что со вчерашнего дня мы ничего не ели. Повар Костя начинает подыскивать место для походной кухни.
После ста граммов у меня кружится голова и тяжелеют веки. Подюков улыбается и с аппетитом жует сухарь.
— Не могли подождать, — ворчит на нас Семушкин. — Водка это, брат, тово, на пустой желудок не годится. А вы — на тебе, дорвались.
Он обеими руками держит кружку и время от времени нюхает. Ноздри его раздуваются, кончик длинного носа, увенчанный розовой бородавкой, вздрагивает. Потом дядя Никита осторожно ставит кружку в пустой котелок и идет разыскивать воду. Мы смотрим на его пропотевшую спину и засыпаем.
Через четверть часа нас будит страшный вой и разрывы бомб. Семушкин кричит:
— Воздух!
Потом добавляет:
— Черти окаянные, хватит дрыхнуть! — Схватывает кружку и залпом опрокидывает ее содержимое в глотку.
Мы испуганно смотрим то на него, то на пикировщики, которые падают почти отвесно и бросают бомбы. Все наши рассыпались по укрытиям. Кухня, покинутая своим хозяином, сиротливо курится под кручей.
В следующую секунду мы бежим за дядей Никитой и ныряем в старую воронку. Сережка хлопает глазами и дожевывает сухарь. Я прихожу в себя и гляжу на стаи «юнкерсов» и «мессеров». Пробую считать, но быстро сбиваюсь со счета. Кажется, им нет числа: одни бомбят, а другие кружатся высоко в небе.
— Вы видели когда-нибудь, чтобы эти стервы летали сотнями? — спрашивает Семушкин.
Нет, нам никогда не приходилось видеть такого множества и разнообразия «этих стерв». Здесь сгрудились машины и новейших, и самых допотопных конструкций. Все, что мог собрать Гитлер во всей Европе, он бросил сюда, чтобы уничтожить отступающую армию русских на самых подступах к Волге. А где-то там, у Песковатки, враг уже форсирует Дон и концентрирует силы для окончательного удара.
Никто из нас не знает, что замышляет немецкое командование. Но события последних дней и сегодняшняя бомбежка настораживают нас.
— Что они нашли здесь? — спрашиваю я дядю Никиту, к которому мы не обращаемся по званию.
— А то, что, почитай, все войска схоронились в этих балках.
Я высовываю голову и разглядываю местность. Людей не видно, зато машин, повозок, коней, орудийных передков хоть отбавляй. Все овраги запружены ими.
Дико кричат и мечутся кони, вспыхивают машины, в щепы разлетаются повозки. Дрожит раскаленный воздух, вздрагивает земля. Каждую секунду рвутся бомбы, глубокими воронками вспахивая балки. Косяки «юнкерсов» падают со включенными сиренами почти до самой земли. С пронзительным свистом проносятся «мессеры», поливая овраги огнем пушек и пулеметов. Они ликуют, чувствуя свою безнаказанность. Погодите, пробьет и наш час!
— Я те, стерва ты этакая, я те… — выплевывая песок, ругается наш старшой.
Сережка тоскливо смотрит на солнце, похожее на сгусток крови. Оно почти не светит: гарь и дым образовали плотное косматое облако. В горле першит, хочется пить. У Семушкина должна быть вода.
— Попить бы…
Дядя Никита достает фляжку, подает ее мне. Я откручиваю колпачок и с жадностью лью в рот теплую воду. После нескольких глотков передаю Сережке. Последним пьет Семушкин.
— Так-то лучше, — говорит он, засовывая фляжку в брезентовый чехол.
Несколько бомб взметывают землю вокруг нашей воронки. На нас сыплются песок и горячие комья, пропахшие горелой взрывчаткой. Мы стараемся поглубже упрятать головы между комьями сухой земли. Со стороны это показалось бы довольно смешным, но нам не до смеха. Каждое мгновение мы рискуем взлететь на воздух.
Пронесло. Поднимаем головы. У Сережки посерело лицо, даже его красные губы потеряли прежний цвет. Вероятно, моя физиономия такая же. Рыжая щетина на подбородке дяди Никиты от набившейся пыли стала темно-коричневой.
— Робята, надо бы сменить позицию, — предлагает он.
Мы выжидаем, когда отойдут пикировщики, и меняем воронку. Новая воронка еще теплая и довольно глубокая.