Когда же его освобождали по отбытии срока наказания или условно-досрочно, он считал себя уже никому ничем не обязанным, и все шло своим чередом.
Как мираж, рассеивался перед Бубном призрак гордого романтического воровского счастья, о котором толковал Удав. Матери он не писал уже много лет. Амплей погиб, сорвавшись на ходу с крыши вагона. Новых друзей у него так и не завелось. Люди, с которыми его вместе судили, уже никогда не были потом ему товарищами, и он предпочитал больше с ними не встречаться. Только однажды, находясь на свободе, он неожиданно получил письмо из лагеря от Телятника.
«У меня большая просьба, — писал Телятник, — найди в магазинах две книги: «Швейные машины» Червякова и Сумарокова и «Оборудование швейных фабрик» Русакова, Эйпель и Сергевнина. Тут есть возможность стать механиком…»
Десятки различных мыслей будоражили Кокурина, когда он ходил по магазинам и пальцами, ставшими неожиданно неловкими, перебирал книги. Говорить с продавцами он не осмеливался: казалось, по одному звуку его голоса посетители поймут, кто он. Уж слишком чужим, инородным ощущал он себя в этом прохладном, пахнущем типографской краской и дерматином помещении. Книг было удивительно много. Если бы он всю жизнь только и дела л, что читал, то и тогда не смог бы прочитать даже половину тех, что были выставлены на витринах. Эта мысль была неприятнее и глубже остальных.
Учебники для Телятника он достал, но выслать не успел — снова арестовали за кражу…
В начале пятьдесят восьмого года, незадолго до окончания срока заключения, Кокурина неожиданно перевели из лагеря в городскую тюрьму. Регулярно, раз в пять дней, к нему стал приезжать следователь прокуратуры, допрашивать о каких-то коврах и, по мнению «старичков», шил ему чужое дело.
К этому времени Кокурин сильно изменился, неразговорчивость его переросла в угрюмость. Его не увлекали, как прежде, рассказы воров об удачных и крупных кражах: он даже не слушал их, все свободное время читал книги — не про людей, а о природе и животных, о том, где, как ему казалось, не могло быть никакой лжи. Сетона-Томпсона, Арсеньева, Чаплину. По нескольку раз он перечитывал «О слонах» Бауэра и однажды попробовал было поделиться своими мыслями об этой книге, но воры, даже те, что были моложе его, фыркали в ответ и иронически переглядывались.
«Может, и мне тоже — мастером по швейной промышленности? — размышлял он иногда. — На первых порах Телятник поможет… Потом вызвать к себе мать… Начать все сначала!»
Так думал не один он. Многие заключенные, разочаровавшись в воровской судьбе, мечтали о воле и честной жизни, забывая о том, что, кроме желания изменить жизнь, нужны еще и сильная воля, и выдержка, и терпение, и чья-то бескорыстная дружеская рука.
…Возвращаясь вечерами с допросов, Кокурин метался по камере. Ни суды, ни допросы, ни колонии не были ему внове, но «дело о коврах» казалось ему верхом человеческой несправедливости, ставшей на пути к честной жизни.
И вот однажды жарким августовским днем пятьдесят восьмого года, когда Кокурина и других заключенных вели двором из бани в режимный корпус и первый надзиратель уже вошел в коридор, а второй ничего не видел из-за сбившихся в дверях арестованных, шагнул Бубен за стену здания и остался один во дворе — пустом каменном мешке между первым и вторым режимными корпусами, построенными еще когда-то при царях.
Не имея определенного плана бегства и надеясь больше на счастливый случай, пробежал он, незамеченный, к механической прачечной, где на двухметровой высоте в стене приметил еще раньше небольшой ржавый кронштейн, вбитый неизвестно с какой целью. Выше над ним висели провода. Как кошка, бросился долговязый Бубен на стену и через несколько секунд был уже на крыше прачечной. С крыши успел заметить, что тюремный двор по-прежнему гол и пуст и залит полуденным солнцем, а небо тоже пустое и голое, под стать тюремному двору.
По ту сторону прачечной, отделенный узким коридором двора, по которому взад и вперед ходил охранник, был следственный корпус — длинное двухэтажное здание. Перепад с крыши прачечной на крышу следственного корпуса был довольно большой — метра три.
Не раздумывая, Бубен изо всех сил оттолкнулся и прыгнул вниз на крышу следственного корпуса. Страшно громыхнули листы жести, но Бубен уже вскарабкался к коньку крыши, перелез через проволочное заграждение, — оно было здесь, на следственном корпусе, совсем низким — так, формальность, и спрыгнул на улицу.
Конечно, его должны были задержать сразу же, самое большее через десять-пятнадцать минут. Сообщников у него не было, побег никто не готовил. Но…
«Принятыми мерами розыска по горячим следам преступник задержан не был», — докладывал в своем рапорте начальник тюрьмы, невесело размышляя о том, какая случайность могла нарушить весь ход планомерных и широких поисков.
Кокурина не удалось задержать и через день, и через год, и через два…
Изредка какой-нибудь новый оперативный уполномоченный Остромского областного управления милиции, получив от своего предшественника два объемистых тома в старых фибровых переплетах с черной надписью «Хранить вечно!», бросал все дела, листал пожелтевшие страницы и, наконец, ехал к Евпатьевскому монастырю.
Там, в бывшем «настоятельском корпусе XVIII века»— так было начертано на старом трафарете, — а в настоящее время двухэтажном жилом доме, с первым каменным этажом, вторым деревянным («построен в начале XIX века»), жила вместе с другими обитателями этого дома мать Кокурина. Жила одиноко, тихо, получала сорок восемь рублей пенсии, свободное время проводила на лавочке у крыльца вместе с женщинами ее возраста, летом варила варенье из малины, что росла под окнами, по субботам звала на чай соседских ребятишек.
Жизнь ее была настолько ясной, даже прозрачной, что, поговорив с соседями, с домоуправом, посмотрев издалека на мать исчезнувшего без вести вора, новый оперативный уполномоченный бегло осматривал монастырь, цокал языком при виде архитектурных красот и шел к автобусу, который доставлял его из бывшего женского монастыря к новому трехэтажному зданию, где размещался уголовный розыск.
Глава 1. Гаршин
26 февраля 1963 года пятидесятилетняя, отмеченная многими премиями и наградами актриса Остромского областного театра Нина Федоровна Ветланина не поехала, как намеревалась утром, в Дом культуры, к своим кружковцам, а сразу же после репетиции направилась домой. Ей показалось, что, уходя из дома, она забыла выключить утюг.
Еще с улицы она заметила, что форточка в кухне открыта. Дыма не было видно. Это успокоило актрису, но по лестнице она все же поднималась быстро, так что дыхания едва хватало. Замок открылся легко. Гарью не пахло, но Ветланиной показалось, что в квартире все же что-то произошло.
«Странно!» — подумала она. Не снимая пальто, она вошла в комнату, дверь которой была почему-то приоткрыта.
В комнате все было на месте и в то же время словно бы не хватало какой-то мелочи, какого-то маленького обыденного штриха в обстановке. Нина Федоровна внимательно оглядела стол, сервант, софу. Софа не была примята. Книги и безделушки на секретере лежали по-прежнему в созданном ею самою искусственном беспорядке.
Вот оно что! Не было старинных золотых часов, стоявших обычно на крышке пианино рядом с метрономом. Их-то тусклого желтоватого блеска она сразу не заметила, войдя в комнату. Ветланина взглянула на шкаф — ключ на месте. Она повернула его — и задняя стенка шкафа открыла незнакомую полуматовую белизну: шкаф был первозданно пуст.
Актрисе стало страшно. Боясь повернуться спиной ко всем этим разом ставшим чужими вещам, прислушиваясь к напряженной тишине квартиры, стараясь подавить волей игру воображения, она попятилась к двери. В прихожей — успела заметить — на вешалке тоже чего-то не хватало.