— Задерживайте Сочневу! Тюренкова опознала ее твердо! — Голос у него был по-мальчишески звонок. — Ни пуха ни пера!

Быстро записав телефонограмму, пожилой дежурный по управлению, славившийся неиссякаемым оптимизмом, добротой и мастерской игрой на гитаре, тотчас позвонил в кабинет Гаршину.

— Поздравляю, Константин Николаевич! От всей души! Мне кажется…

Гаршин выслушал дежурного, которому дальнейший розыск преступников казался теперь делом быстрым и легким, и поблагодарил за поздравления и советы.

— Вас, говорят, можно поздравить и с другим успехом? — басовито пророкотал дежурный. — Я ведь тоже его розыском занимался…

Гаршин настороженно хмыкнул.

— Слишком много успехов. О чем вы?

— О задержании Кокурина.

— Об этом еще рано…

— Как рано? Мне уже звонили из КПЗ: он там!

Гаршин отвел трубку от уха и, положив ее на стол, несколько секунд постоял неподвижно. Дежурный продолжал что-то рассказывать.

— Кто его задержал? — наконец резко спросил Гаршин.

— Как кто? Шубин! Еще вечером… Поедете в КПЗ?

— Выхожу, — Гаршин быстро собрал бумаги, погасил в кабинете свет и захлопнул дверь со стуком, чего обычно никогда не делал.

«Что случилось? Почему никто из тех, кто наблюдал за домом Кокурина, ничего не доложил? Может, они считали, что арест произведен с моего согласия?» От хорошего настроения, с которым Гаршин встретил сообщение из МУРа, не осталось и следа.

Камера предварительного задержания находилась в двадцати минутах езды от управления. Машина шла по опустевшим улицам. Ночная быстрая езда по городу всегда действовала на Гаршина успокаивающе. За рулем сидел какой-то странно притихший и растерявший большую часть своего детективного рвения Калистратов. Он ждал, когда Гаршин повернется в его сторону.

— Как, товарищ майор, не поймали еще того… у артистки…

— Еще нет. Но скоро должны.

— Понимаю, — сказал Калистратов и без всякой связи добавил: — А я документы в заочный юридический послал, — после этих слов шофер, казалось, перестал дышать, чтобы уловить малейшую реакцию Гаршина.

Но тот не отвечал. Так они проехали несколько перекрестков. Потом майор сказал:

— Завтра зайдите ко мне. Поговорим подробно. Нужно подумать о переходе в наш отдел.

— А ваш шофер куда? — встрепенулся Калистратов.

— Я не о том. Вам пора переходить на оперативную работу, раз вы так серьезно взялись. Чтобы теоретические знания не оставались мертвым капиталом.

— Я понемножку практикуюсь! — Калистратов, оживившись, хотел рассказать, как однажды в течение нескольких часов следил за одним человеком и как этот человек смутил его и Шубина тем, что выложил к их ногам на тротуар с десяток белых батонов. Но, пораздумав, Калистратов не стал рассказывать: «Подумает, хвастаюсь».

Оставив машину метрах в пятидесяти от КПЗ, Гаршин пошел дальше пешком.

«Как же все-таки Шубин разыскал Кокурина? Что произошло?»

Он открыл железную калитку и прошел длинный коридор между двумя высокими заборами. Впереди была еще одна калитка, со звонком и круглым окошечком.

— Кто идет? Удостоверение, — потребовали в окошечке, когда Гаршин нажал на кнопку звонка.

Потом два раза щелкнул замок.

Отношение следователя к преступнику всегда претерпевает изменение с того момента, когда этот преступник пойман и взят под стражу.

Безымянный символ преступления, значок зла, не имевший до этого плоти и крови, вдруг приобретает черты конкретного живого человека.

Этот живой человек входит в кабинет, заложив по давнишней лагерной привычке руки за спину, останавливается перед Гаршиным, вежливо просит разрешения налить себе из графина воды…

Он пьет жадно, словно исстрадавшись от жажды, и прозрачные капли остаются на губах. Бессознательно, обыденным жестом человек смазывает их на ладонь.

Как просто сейчас Гаршину забыть обо всем, пожалеть, простить! Как приятно сознавать себя великодушным, большим, незлопамятным!

Но в то же время во много раз благороднее, хоть и тяжелее, ничего не забывая и ни о чем не умалчивая, помочь этому человеку одолеть все трудности сознанием безграничности своих душевных сил.

…Кокурин ставит стакан на место и благодарит Гаршина.

Гаршин не думал о том, с чего он начнет разговор с Кокуриным: у каждого следователя в общем-то одна манера допроса, хотя ему и кажется, что он ее меняет в зависимости от характера допрашиваемого.

Кокурин был еще слишком ошеломлен своим арестом: ни о чем не жалел, не думал о том, что ждало его впереди, а просто смотрел на следователя.

— У вас Веренич был? — спросил Гаршин сразу, чтобы Кокурин не подумал, что ему, Гаршину, необходимо что-то выпытывать. — Алька?

— Был, — Кокурин вздохнул.

— По-моему, хороший парнишка. Во всяком случае, он ценит сделанное ему добро. Ну ладно. Собственно, о вашей жизни я знаю почти все. Скажите, как вы встретились с Василием Васильевичем, с бригадиром?

— Да так… Случайно помог ему… Потом неделю полежал у него дома с сотрясением мозга. Делать нечего было, лежал и думал обо всем… Конечно, сейчас, когда я арестован, вы мне верить не можете: мало ли что я расскажу? Но я много раз хотел прийти к вам с повинной. Подходил даже к горотделу милиции… А потом: «Еще месяц», «До весны», «До зимы» — и оправдание было: арестуют — подведу бригаду!

Кокурин сначала говорил медленно и спокойно, а потом все быстрее и взволнованнее.

— А когда Алька передал слова матери, понял: «Все! Надо идти, хватит!» Написал я письма, — продолжал Кокурин, — одно Василию Васильевичу, другое Ольге… Это его дочь.

— Где сейчас эти письма?

— Их взял сотрудник, который меня арестовал, такой высокий, вежливый, в очках. Он еще перед тем, как закурить, у Ольги разрешения спрашивал…

Где-то здесь, в быстром поверхностном разговоре подследственного со следователем, та же опасность— с одной стороны, нельзя было прервать Кокурина грубым напоминанием о преступлении, а с другой стороны, ни из каких понятных человеческих чувств нельзя было умолчать об этом, чтобы у Кокурина не создалось впечатление о том, что в душе Гаршин оправдывает его побег из тюрьмы или находит для него смягчающие мотивы.

— Вы обжаловали последний приговор суда? — спросил Гаршин.

— Приговор был справедлив. Да ведь ясно: новую жизнь с побега не начнешь!

— Да, вам придется начинать сначала.

Гаршин почувствовал себя спокойнее: он не обманывал ни себя, ни Кокурина.

— Понимаю. Я к матери не приходил. Считал, что она меня давно уже похоронила. Ну, а если она и помнила, то что я мог ей сказать? Что меня ищут? Что я скрываюсь? Она и сама это знает. С самого детства я причинял ей только горе…

— Я дам вам свидание с матерью… И с Алькой тоже.

Рассказ Кокурина о жизни в Остромске был сбивчив: он словно радовался освобождению из темницы, в которую сам заключил себя когда-то своим побегом. Решетки этой темницы были невидимыми для окружающих, но для него они не становились от этого менее прочными и тягостными. Кокурин носил их в себе ежедневно и ежечасно все эти годы — на работе и дома, встречаясь с людьми, не радуясь ничему, постоянно ощущая их холодную отрезвляющую сталь.

Гаршин старался осторожно поддержать в Кокурине этот душевный настрой.

— Разрешите, я вас спрошу, — Кокурин помедлил. — Зачем понадобилось впутывать в эту историю Альку, мою мать? Вы ведь могли меня просто арестовать!

Гаршин не сказал надменно: «Здесь вопросы задаю я!», как это иногда позволяют себе некоторые следователи, или: «Здесь вопросы задаем мы!» — что звучит еще внушительнее. Майор серьезно и просто рассказал Кокурину о том, что произошло с того дня, когда Алька на улице случайно познакомился с Налегиным.

Гаршин считал, что именно следователь должен первым подавать на допросах пример искренности, доверия и честности и без нужды не окутывать свои поступки туманом таинственности.

Глава 15. Встреча однокурсников


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: