Запеканкин погасил свет и плотно затворил за собой дверь. Он вернулся в Маразум, убрал опустевшую флягу. Вымыл рюмки и супницу. Протер стол. Медленно, смакуя, выпил чай из красной, заляпанной белым горошком, кружки. Он долго мялся, не решаясь войти. Искал себе оправдания и не находил. Все это выглядело довольно некрасиво, но он должен был это сделать. Чтобы понять. Темнота кельи завораживала. Боясь ненароком задеть что-либо, Запеканкин опустился на корточки. Дополз до яблока. Перемахнул через стол в сердцевину. Подстраиваясь, под ним прогнулось модное кресло. Взобравшись рукой по барельефной ноге, он щелкнул выключателем. За викторианским тяжелым бархатом таинственно, как из лесной чащи, вспыхнул огонек. Запеканкин пододвинул торшер ближе к себе и желтое пятно его света, падало прямо перед ним. Между книгами Запеканкин нашел картонную коробку для обуви. В коробке оказалась папка, а в ней пачка листов плохой с опилками бумаги. Листы были насажены на рогатку скоросшивателя. Посреди первого листа блекло, очевидно на Ремингтоне, было набрано: «Компендиум моих-немоих мыслей». Свои откровения Антон не доверял хитроумной иностранной машине, наверное, справедливо полагая, что идею нельзя закатать в пластик компакт-диска. Хотя на той верхушке айсберга, которую Фиалка показывал Запеканкину, он был умелым хакером. Взламывал электронные сейфы, ломал пароли, создавал программы. Трудился, не покладая мышки. Тем и жил. Так считал Запеканкин. Теперь перед ним лежал другой Антон. Потаенный. Обрезая уголок первой страницы, бежала срывающаяся карандашная надпись: «Не смотря ни на что, Бог остается Богом. Не потому что всемогущ, а потому что беззащитен». «Религии мира основаны на добре — разбирал Запеканкин округлые, как баранки, девичьи буквы — Но добро религий выборочно, направлено на последователей и оборачивается прямой противоположностью для иных. Великий плотник учил — Не эллина, ни иудея в царстве Божьем. Но царство Божье скала неприступная, а что оставили его толкователи на время восхождения? Крестовые походы, сан-бенито и костры инквизиции. Крестись и обретешь блаженство. Но добро не запатентованный тюбик для крема, добро — универсальное понятие и принадлежит всем и получается всеми без платы. Добро религий — не настоящее добро, искусственное, человеческое. А где же божье? Может оно дремлет в каждом, где-то подспудно. Добро одного индивидуума слишком мало, но что если сделать вытяжку? Нужен вирус. Вытяжка? Что-то с ДНК. Кандидат есть. Химическая формула…» Бред. Бред. Город Солнца. Сам же смеялся. Но это шизофрения, но кто сказал, что это отклонение?
Запеканкин читал долго. Если раньше он испытывал перед Антоном благоговейный трепет, то теперь это был поистине религиозный экстаз. Глубоко за полночь покинул он келью. Прошел в прихожую, снял плащ и улегся под вешалкой, накрывшись плащом. Сон его был коротким и беспокойным.
Глава 4
ПРЕМНОГО БЛАГОДАРЕН
Корнет Хацепетовский-Лампасов, пышноусый красавец в его величества псковского драгунского полка мундире с аксельбантами, оторвался от оживленной стайки таких же как и он отчаянных бездельников и подошел к Альберту.
— Балами балуетесь, милостивый сдарь? — от улыбки на правой щеке корнета вздулся сабельный шрам, щедрый дар одного мюратовского рубаки, полученный корнетом в деле у Фонтенбло. — И то верно, что в Тетюшах своих медведем сидеть — продолжал корнет — к тому же Анастасия Пална сегодня особенно хороша. В регодансе лебедем плывет, земли не касаясь. Юдифь пышногрудая, право слово. Жаль оценить некому, Альберт Петрович. Так сказать пробу поставить. Ха-ха-ха.
— Вы забываетесь — бледнея, но пытаясь сдержаться, ответил Альберт _ Анастасия Павловна замужняя женщина, а ваши шуточки оставьте для конюшни. Лошадям. Там им место, как, впрочем, и вам.
— Это оскорбление, сударь — шрам разгладился и налился лиловой угрозой.
— Нет, сударь, дружеский совет.
— Вы забываетесь.
— Отнюдь. Я ничего не забываю и ничего не прощаю.
— В таком случае — корнет, маг дуэльной рапиры, рисующий за обедом так от нечего делать на стене пистольными выстрелами собственный вензель, подобрался и сухо, словно шпорами звякнул, сказал. — Буду рад на деле проверить ваше утверждение. Честь имею.
— Честь имею.
Альберт вошел в зал, освещенный сияньем тысяч свечей, вправленных в хрупкие ажурные люстры. У входа вежливо раскланявшись, он обогнул островок из муслиновых пасмурных платьев, не скрывающих морщинистых шей и плеч. Островок сразу же пришел в движенье: затрещали страусиные веера, сгоняя пудру с впалых костлявых и обвисших жирных грудей.
— Смотрите. Сам Гробочинер.
— Кто же это?
— Как? богач. Только что из-за границы. сто тысяч дохода.
— И крестьян не меньше, душечка.
— Наверняка женат.
— Вообразите холост.
— Ах, жених.
— Что ты, мать моя. Бога побойся. Он, в Парижах своих, с такими знался, а ты ему Розалий своих толстомясых втюхиваешь. Мне Степан Федорыч рассказывал. Там дома такие: одни девки непотребные живут. Полнейшее ню.
— Ну?
— Не ну, а ню. Голяком значит по-французски.
— Чего на свете не придумают. Одного не пойму. Откуда твой Степан Федорович?
— Ой. Он на нас смотрит.
Альберт и вправду оглянулся. Его привлекла музыка, струящаяся сверху. Деревянные колонны, крашеные мраморной краской под «греков», держали решетчатую галерею, опоясывающую большую залу. Именно оттуда, из одной из галерейных ниш, из-за драпированных аккуратно причесанных занавесей лилась божественная гармония. Итальянский кочевой оркестрик, задержавшийся в провинциальной глухомани по причине финансовых издержек, начинал вступление к мазурке. Стойкая оловянная фигурка дирижера с поднятой вверх палочкой замерла. Навсегда обожженное аппенинским солнцем и вдохновеньем ренесансных титанов лицо казалось отрешенным. Но палочка вздрогнула и фигурка задвигалась. Не машинально, словно насилуя самое себя, а яростно и безжалостно, в первый ряд к самой себе. Именно так, как и следует дарить притихшей толпе настоящее искусство. Альберт заторопился. Он окинул взглядом овальный зал и присутствующих и тут же увидел их. О, эти глаза. Агатовый блеск авантюры. Приятного времяпрепровождения. А может чего-то большего? Чего так настойчиво искал Альберт а придворных салонах, на светских раутах, в родовитых домах и безвестных борделях. Пресыщенным, все повидавшим и все испытавшим Чайльд-Гарольдом считали его окружающие. Он без труда подчинялся и носил маску брезгливой скуки с гордостью. И лишь с собой, когда оставался один и глядел на лохмотья пламени, горевшие в камине, когда не по-светски держал за поясок фужер с любимым божоле, а на муранском хрустале плясали огненные блики, он признавался сам себе.
— Коряв. Коряв ты братец. Ладно бы ноги кривы или горб какой, а то ведь внутри. Там не исправишь.
Но была надежда. То слабеющая, то вновь набирающая силу, как огонь в любимом камине. Любовь все исправит. Поможет, наставит на путь, если не истинный, то хотя бы на путь. Со скрежетом и натугой ввинчивался он в новое знакомство, а получив отпор, напоровшись на колкие, злые, или хуже того покорные, неумные и тяжелые взгляды, бомбардируемый словами презрения или тупой бездарной тоски, он отползал в угол, зализывал раны и ждал, ждал… Альберт пересек бальную залу по диагонали, остановился, протянул руку и произнес.
— Анастасия.
— На раскрытую ладонь Альберта легла розовая ручка в прозрачной занавесочной перчатке. Княжна Уруцкая, прелестнейшее двадцатилетнее создание, милостиво разрешало Альберту сопровождать ее в туре мазурки. В томленьи Альберт совсем не заметил, что не добавил «Пална», что приличествует при обращении к замужней даме. Это досадное упущение, не замеченное Альбертом, замечено было другими. Мужчины и женщины, бывшие рядом с графиней, понимающе переглянулись и заулыбались. их взоры, не сговариваясь, обратились почему-то за колонны, где в относительном полумраке стоял карточный стол и какой-то старик в бордовом с черной искрой фраке, именно в эту минуту отчаянно вистовал, судя по напряженным мешкам выпученных в карточном азарте желтоватых глаз. Но что до этого Альберту? Он прикасался к ней. Держал юное тепло, может наконец, любви? Сейчас, повторяя заученные танцевальные выверты, между этими фраками и рюшами, шаркающими по шахматному вощеному паркету, он собирался сказать ей то, что может подарить ему сладчайшую муку истинного не надуманного чувства. собирался сказать, но проснулся. Альберт Гробочинер сел на кровати, по-бычьи мотая головой, изгоняя обрывки сна. Короткие тычки в спину не прекращались.