— Серафима — проникновенно провозгласил Альберт и прижался к мягкой груди.
— Чего пристал — надрывалась Серафима, выдираясь из любящих вампирьих объятий.
— Позвони ему — бубнел в подушку Альберт — Позвони ему.
— А — закричал вдруг Альберт. Серафима добралась до самого идеального, что было у него. Она настигла своими пальцами его пробор.
— Ладно — сказал Альберт, отпуская Серафиму.
— Ладно — повторил он, одергивая дубленку.
— Ладно — сказал он, отходя от кровати, по которой ползала пытаясь привести себя в порядок Серафима. — я забуду, что у меня есть жена, раз она забыла что у нее есть муж. А может быть — Альберт обидчиво закусил нижнюю губу, — Всего лишь был.
— Что сказать-то — пыхтя, спросила Серафима. Неугомонная! Она снова забралась в кокон.
Альберт бросился к кровати и затараторил.
— Сема. ты знаешь. Как обычно. Чтоб не был грубым. Ты же знаешь, как меня пугает грубость. Я ошибался… Кто не ошибался… Но я исправлюсь. Обязательно исправлюсь. верь мне — Альберт покрывал поцелуями гигантскую, похожую на морскую звезду, веснушку, сидящую на шее Серафимы.
— Хорошо. Я сказала хорошо — Серафима была не в восторге от такой пылкости своего супруга. — Я позвоню… Ты что делаешь, идиот… Иди Альберт… Опоздаешь на работу… Отстань ты!
Облыбызнув напоследок монументальную пятку, уронившую его на пол. Альберт покинул спальню. За порог квартиры Альберт Гробочинер ступил, когда его барометр показывал на ясно. Говоря начистоту, без нижнего белья, Альберт Гробочинер, живи он в те благословленные времена фальшивого гегельянства и истинного жеманства, никогда не дрался бы с корнетом на пяти шагах. Что там говорить, не дрался бы и на десяти, да и на двадцати бы ни за что не решился. Корнет — дуэлянт славный и не такой дурак Альберт, чтобы получать свинцовую горошину в сюртук, кроенный по парижским журналам, в голландскую тончайшего полотна сорочку (таких на Москве раз два и обчелся) Да и сердце инструмент хоть и не дорогой и не заметный, а все же свое родное и нечего его портить. Дело, наверняка, закончилось бы так. Пять партий по пятьсот в пул. Корнет, конечно, выиграл бы, мудрый Альберт проиграл. Потом шумная и пьяная компания. Небо звездное. Метель вьюжная. Песни. Мохнатая овчинная спина ямщика. Утонувший по самую крышу придорожный трактир. плюгавый в жилетке хозяин за стойкой. Залитая скатерть. Тусклые плошки. Шеренга бутылок.
— Гвардия. Грудь колесом. — уважительно скажет корнет. Потом запиликает скрипка, заплачет гитара и райские птицы в дешевых монисто затянут.
— Гори, гори моя звезда.
Пустеющие бутылки, тускнеющий взгляд корнета.
— Нравишься ты мне, граф. Слово офицера французами рубленного. Ферт ты подходящий. По мне. Что деньги? Проиграл — забудь. Выиграл — пропей. Хочешь отдам. Возьму и отдам. Знай русского офицера.
— Я право слово. Зачем? Они ваши.
— Молчи… Тсс… Молчи… Господа, господа! Сюда, господа. Отдаю графу выигрыш. Пусть знает русского офицера, французами рубленного.
— Господа… Это смешно.
— Что? Смешно?! Хацепетовскому-Лампасову такое. Последний раз прошу. На коленях прошу, граф. Забери. Поссоримся не то, враз поссоримся.
— Это что-то невообразимое, господа. поднимите его.
— Возьмите граф.
— Поднимите его господа.
— Возьми.
— Нет, господа, будьте свидетелями, только из человеческих побуждений (мудрый Альберт) Раз настаивают (мудрейший Альберт).
— Спасибо, граф. Друг ты мне верный, душа благородная. Эй чавалы, что слезы пускаете… Жги давай… Мы с графом веселимся. Жги кому говорю.
И зажгут. Зажгут. Воздуху мало. Стекла долой. Лавки дубовые в клочья.
— Эх, раз. Еще раз.
Каблуки пол печатают. Доски трещат. Ломаются.
— Еще много-много раз.
Хозяин под стойкой.
— Каналья! Где вино прячешь? Мать твою в бога душу мать. Это по-твоему господам благородным предлагают.
— Морденцией его, граф. Морденцией.
— Вот так. Вот так.
— Эй, чавалы.
— Где жаркое, мерзавец?
— Мы его сейчас самого на шандалах изжарим.
— Ча-ва-ааа.
Паленым затянет. Крик истошный. Шум. Гам. стены беленые в пистольных трещинах.
— Эх ра-а-аз.
Потом, когда все мертвецки утихнет. Уползет хозяин, рыдая над горелым пятном в жилетке. Гитара умрет. Заскрипит рассохшаяся крутая лестница на второй этаж.
— Пойдем, граф. Пойдем. Снимем шпоры — голос корнета, обычно сильный и мужественный, станет дребезжащим и подленьким.
— Пойдем граф. Хи-хи-хи. снимем шпоры.
Примут их несвежие нимфы в безабелье. Будут ласки в жарко натопленных комнатах. Полосатые потолки. Стыдливо прикрытые пантолонами иконы.
Вот так или примерно так поступил бы Альберт. Честь? Можете ее съесть.
Ужом вертеться надо. С корнетами тактично, не дай бог зашибет. Ничего. Выдюжим. Уж над трактирщиками по изгаляемся вволю. Ничего. Стерпит. Как мы терпим. Анастасия Пална хороша безусловно. Но ведь, ни одна такая на весь белый свет. Есть и получше. Поиграть, развлечься. Пожалуйста. Все остальное только под надежные финансовые гарантии. Вырос Альберт Гробочинер в заштатной семье. Каждое утро он вставал вместе с гимном. В лопатных отцовских ладонях прикроватные полупудовые гантели казались игрушечными. Бодрые взмахи. Тело в капельках-бисеринках. Контрастный душ: 5 минут обжигающе холодной и кипяток. Ненависть к утренней зарядке Альберт с достоинством пронесет через всю жизнь. Мать поднималась позже. Давно и безнадежно расплывшаяся женщина готовила нехитрый социалистический завтрак, такой же, как и в миллионах квартир, от бухты Золотого Рога до таможенных терминалов Бреста. После завтрака и прослушивания последних новостей, отец облачался в мешковатый картофельного цвета костюм помнивший первый спутник и отправлялся на работу.
— Кто живет одной зарплатой.
Пьет кефир. Не знает мата.
Ну, ка. Что это за звер-р-р?
То советский инженер.
Некоторые странности фамилии, позволяли Петру Гробочинеру, поучаствовать в массовом исходе неприкаянного народа. Кто знает вырасти Альберт там в свободном от свободе мире, как бы все сложилось. Но отец не поехал. Беспартийный трудяга номерного завода, без всякой надежды на карьерный рост, отец Альберта, неисправимый романтик, а в нагрузку политинформатор заводского клуба поступил глупо. Так считал его сын. Так считали другие. Он же сумасшедший как заведенный, твердил о каких-то там березках и родных могилах. И всю жизнь ходил в картофельном костюме. Кончено, он не поехал. Часто и порой зло, корил за это старика Альберт. Меж тем шли годы. Альберт мужал, родители старели. Вот и все, что было нового в нескончаемой веренице лет. В будни ели на кухне. В праздники раскрывали стол-книгу, стелили скатерть, накрывали ее клеенкой. Приходили гости: отцовы и мамины сослуживцы, все похожие друг на друга. Ели салаты, пили водку, смотрели телевизор. От такого веселья у Альберта ныли зубы. Альберт закончил школу в девянстом. «Эх кабы к этому профилю, да чуточку мозгов» — неожиданно трезво для выпускного вечера оценила возможности своего ученика учительница русского языка и литературы(строгая дама с синими волосами и пугающей семидесятилетней стройностью). Не смотря на нелестную оценку Альберт не затерялся в водовороте взрослой жизни. Отец просил за сына у старого приятеля — члена приемной комиссии. Альберт поступил. Далеко не МГИМО, всего лишь лесотехнический. Но высшее образование. Но не армия. Грянул 91-й. Год-ледокол. Он взломал лед и судьбы… В столицах царствовала болонья. Не рамочные молодые люди в ярких куртках и лыжных шапочках «петушках» выходили на улицы, у страивали митинги и многотысячные толпы внимали испорченным спортинвентарским микрофонам.
— Не так жили. неправильно. Как живем. Хотим как другие. как все хотим.
Дрожал чиновничий драп. Побивала его болонья. Воля. Во-о-о-люшка бродила по городам. А что в провинции? Нет, там читали газеты, тихо страшились, обсуждая странные марсианские для них события. Пока… Пока не забурлили очереди перед магазинами, не забили яростно хвостами, не ворвались вовнутрь и на простой вопрос.