Меня жарко злят неумные – нет, негуманные – разговоры о жалости к пьяницам. Не только потому, что болезнь эта добровольно приобретается не за один год разгульной жизни; а потому, что за двадцать лет работы я слишком много видел пьяной жути. Покромсанные трупы, выбитые глаза, выкидыши от ударов ботинок, забитые ногами люди, обезумевшие женщины, дети-заики...
У меня бывали минуты, когда я сомневался, что человек создан по образу и подобию божьему; у меня бывали минуты, когда я кричал, что человек создан по образу и подобию зверя.
– С какой целью проникли в квартиру Анищина? – угрюмо спросил я.
– По дури. Шел лестницей, пнул дверь ногой, а она открымши.
Кажется, я переоценил способности хвастунов к откровенности. Поэтому новый вопрос задал уже с неприязнью.
– Как оказались в этом подъезде?
– Тоже по дури. Дай, думаю, зайду.
– В подъезд зашли случайно, в квартиру случайно... А?
– В жизни всякое бывает.
– Устькакин, я – следователь. Поэтому обязан то, что бывает в жизни, переложить на язык закона.
– Чего?
– Вы задержаны при покушении на квартирную кражу.
Он молчал, но лицо отражало испуганную и неповоротливую мысль: розовые глаза заузились до щелочек, землистая кожа вспотела, синюшные губы поголубели, зеленоватый нос дышал тяжело и неуверенно. Предо мной сидел цветной человек; вернее, разноцветный.
– Еще чего? – проныл он. – Такие приключения со мной уже бывали.
– Не сомневаюсь.
– Дружки мы с Никандрычем.
– Разве? – не поверил я.
– Года два.
– Где же познакомились?
– У ларечка с пивом.
– Иван Никандрович... пил?
– Ни грамма.
– Что же он делал у пивного ларька?
– Подошел и выдал мне странный текст... Мол, человек хороший, к чему пить в антисанитарных условиях, пошли ко мне, угощу по-человечески. Я пошел. Он водочки поставил, консерву. Сам, правда, даже не пригубил.
– Ну и что... дальше?
– Я выпил. Побеседовали про жизнь. Часа три сидели.
– А потом?
– Я уже сам к нему заходил. Встречаем был с радушием и угощением.
– Устькакин, не понимаю... Анищин зазывает первого встречного, да еще от пивного ларька, в свою квартиру. Зачем, почему?
– Человек в норме, вот почему.
– Ага, в законе, – поддакнул я раздраженно. Горькое мое воображение перенеслось из кабинета в бедную квартирку, где еще несколько дней назад жил старик, душимый одиночеством... В городе-то, в котором не один миллион жителей?! Разве на улице, когда живой поток буквально волочит, можно быть одиноким? Разве в магазинной толпе, клокочущей от страстей, нет чувства общения? А в транспорте, когда к людям прижимаешься до уплощения собственного тела, разве нет состояния удивительной близости? А разве радио в квартире разговаривало не с вами? А разве телефонный звонок не создавал ощущения нервной – нет, духовной – связи со всеми в городе? А разве шуршащие за стенками соседи не придут по первому зову? А разве теледиктор не тот человек, который уже пришел?
Я не очень-то верю во всякие телепатии и экстрасенсории; во всяком случае, не верю без доказательств. Но я не сомневаюсь, что каждый человек излучает особую душевную энергию – назовите ее биополем, – которая в городе от миллионов людей сливается в единую нервную дымку. Мы живем в ней и подпитываемся ею, как витаминами. Так можно ли в городе быть одиноким?
– Так зачем же проникли в квартиру?
– Говорят, что удавился. Не верится... Надумал зайти.
Устькакин врал просто так, на всякий случай. Но у меня был вопрос гвоздевой:
– А зачем к вам приходила Сокальская?
Его тяжелый нос задышал, как дырявая пневматика. С лица скатилась та легкая наглость, которой пьяницы компенсируют свою социальную неполноценность:
– Органы все знают...
– Да уж конечно, – подтвердил я.
– Второй раз мы с ней в жизни и свиделись.
– А в первый?
– Тоже у меня. С дерьмом смешала и землю удобрила.
– За что же?
– Никандрыч сделал мне подношение на память. Часы с кукушкой, изготовленные еще при царях. Дорогая вещь. Так евоная дочка, султанша, пришла и заграбастала. Милицией грозилась. Якобы я выманил.
Часы с кукушкой... Те, которые я видел вчера. С веселой птичкой и звоном весеннего морозца.
– Скажите, вот у Анищина был старинный шкаф...
– У султанши. Все у нее до последней вешалки.
– Почему?
– Никандрыч отдал. Тыщ на тридцать.
– Но почему, почему?
– Султанша наперла на него. Ты, говорит, помрешь не сегодня завтра. Пусть эти ценные вещички стоят у меня. Включая холодильник.
– И все-таки, почему отдавал?
– Тайна отцовской любви.
Я понимал тайну отцовской любви – я не мог постигнуть тайны поведения дочери. Иван Никандрович остался, в сущности, без мебели и вещей. И сделался одиноким человеком. Эх, не знал он маленькой тайны обывателя, или мещанина, или, по-современному, – потребителя, который умеет человека заменить резным шкафом. Иван Никандрович искал живую душу, не находил и поэтому стал одиноким. Потребитель ждет вещи, находит и поэтому никогда не бывает одиноким – промышленность-то работает.
– Ложки серебряные уволокла, – вспомнил Устькакин и, встретив мое угрюмое молчание, издал звук, походивший на всхрапывание: – Зубы взяла!
– Как... зубы?
– Никандрыч купил себе золотые пластины на коронки. А султанша говорит, что, мол, ни к чему, в крематории все равно сымут. Он на зубы их так и не поставил, ей отдал.
– Как же так? – спросил я не знаю кого. Но Устькакин ответить взялся:
– Потому что теперь дураков нет.
– В каком смысле?
– А кто теперь дурак? Теперь только курица дура.
– Почему курица?..
– Потому что гребет от себя.
Мои и так порушенные мысли заметались в каком-то хаосе.
Курица гребет под себя, то есть от себя. Она без интеллекта и без чувств, курица-то. Но и ей бывает больно. Больно всему живому. Господи, при чем здесь интеллект, нравственность, сознание, чувства?.. При чем они, если больно всему живому? И Сокальская знавала боль, поэтому, будь она последней дурой и вконец аморальной, понимает, что сделала больно ограбленному и брошенному отцу.
– Султанша мне полсотни дала, – начал сам Устькакин.
– За что?
– Чтобы квартиру папаши посетил.
– Зачем?
– Одну хитрую вещицу поискать, – сказал он значительно. – Никогда не догадаетесь.
– Догадаюсь, Устькакин.
– Думаете, шмотье?
– Дневники.
– Во, органы дают! – задышал он восхищенно.
– Зачем ей дневники?
– Сказала – на память.
Я усмехнулся: Сокальская боялась, что отец записал про свое одиночество, про ограбление дочерью и про унесенные коронки. Но Иван Никандрович даже имени ее не упомянул.
– Почему он решился на самоубийство? – задал я свой главный вопрос.
– А он не решился.
– Как не решился?
Устькакин воровато огляделся, точно надумал извлечь из кармана бутылку и высматривал милиционера:
– Его задушили.
– Кто?
– Султанша.
– Откуда вы знаете?
– Чего тут знать... Если зубы взяла, то и кислород способна перекрыть.
Говорят, тайна смерти. Тут нет никакой тайны и быть не может, ибо вселенная вокруг нас вся мертвая. И крохотный комочек с жизнью – Земля. Вот она-то и удивительна. Не тайна смерти, а тайна жизни.
Детишки пошли смышленые. Идет такой, куксится. Я поинтересовался причиной его настроения. А он: «Дедушка, отгадай загадку. Кто такой желтый дьявол?» – «Известно, золото». – «Нет, лимон». – «Почему лимон?» – «Желтый и кислый».
Молодые смотрят на нас, стариков, как на помеху. Иногда думаю, что они и правы, поскольку старость и смерть дело обычное. Какие тут могут быть переживания: пожил, изволь помереть. А иногда думаю, что эти молодые не только не правы, но и подлецы, поскольку меряют человека законами химии, то есть законами нашего времени, законами нашего тела. Телу-то помирать пора, но человек есть дух, и этот дух со смертушкой никогда не смирится и будет хотеть жить вечно.