Кто сказал, что форма выражает содержание? Форма отражает спесь, ибо вся спесь уходит в форму. У них зависимость, как у массы и скорости или, скажем, как у материи и времени, ибо не будь формы, спеси не в чем было бы выражаться.
– Вы следователь? – спросила Сокальская.
Злая кровь ударила мне виски. Не потому, что она догадалась, а потому, что я до сих пор не догадался. Казалось бы, есть показания о женщине в песцовой шапке; эта женщина трижды попадается на моем пути – у лифтов, на улице и здесь; работает она на «Приборе», где работал и погибший; отчество у нее Ивановна.
Передо мной была дочь Анищина.
– Следователь, – признался я и самовольно сел перед ее столом; даже расселся, потому что снял шапку и расстегнул куртку.
– С какой стати вы меня преследуете? – спросила Сокальская гортанно.
– Конечно, зря.
– Вот именно.
– Надо бы поручить уголовному розыску.
– На каком же основании? – повысила она голос и, по-моему, сережки недовольно тренькнули, потому что бриллианты не терпят грубости.
– На основании уголовно-процессуального кодекса.
– Не пугайте, время не то...
– По-моему, вы и в то время жили вольготно, – не удержался я, и уж поскольку не удержался, то и добавил: – По-моему, такие, как вы, во все времена живут неплохо.
– Какие такие? – тихо спросила она.
Но я уже не боялся этой полушепотливой тишины, я уже закусил удила:
– Которые бросают отцов.
– Откуда вам известно, что его бросили?
– Которые бросают трупы отцов, – добавил я то, что было известно доподлинно.
– Я сегодня была в морге!
– А почему не идете ко мне?
– Зачем?
Я осекся. Действительно, зачем? Можно было бы назвать формальный повод: за разрешением на захоронение. Но зачем идут к следователю все родственники погибших?
– Хотя бы затем, чтобы объяснить, почему отец удавился.
– Я не знаю, – отрезала она.
– Тогда спросить следователя, почему.
– Меня это не интересует.
– Не интересует, почему отец наложил на себя руки?
– Представьте!
– Государство интересует, а родную дочь – нет?
Сокальская вдруг глянула на часики и поднялась:
– Извините, я ухожу.
– Но мне нужно с вами поговорить...
– Рабочий день кончился. До свидания.
– Ах, так... Гражданка Сокальская, попрошу вас завтра явиться в прокуратуру района.
– И не подумаю.
– Почему?
– А я не преступница.
– Тогда вручу вам повесточку, – почти пропел я, стараясь смягчить злость в голосе.
Теперь в газетах обилие статей, клеймящих милицию и следственные органы. Попадаются среди нас уроды разных степеней, с которыми я схлестывался задолго до газетной моды. Схлестывался так, что наживал себе врагов, коллектив меня пробовал отринуть, как тело инородное, прокурор города разносил... Правильно пишут в газетах. И все-таки иногда усомнюсь, правильно ли? Истина многозначна. Пишут о плохом. А где же статьи про порезанных и убитых милиционеров, про оскорбленных и побитых следователей, про измочаленных и про испсиховавшихся сотрудников, живущих одной работой и не доживающих своего века? Будет ли статья про то, как сейчас мои руки сперва никак не могли расстегнуть портфель, потом не могли достать повестку, а теперь никак не могут четко, без сейсмической дрожи, вписать фамилию и часы явки?
– Вот вам повесточка, – опять пропел я.
Сокальская с минуту ее рассматривала, но там значилось все: и адрес, и номер кабинета, и штамп прокуратуры.
– А если не пойду? – спросила она, брезгливо держа повестку двумя пальцами.
– Вас приведут.
– Кто, вы?
– Милиция.
– На каком основании?
– Я вынесу постановление, передам в райотдел, в этот кабинет войдет милиционер, отведет вас в «газик» и привезет ко мне.
Все это выложил я с улыбкой, спрятав руки в карманы. Чтобы Сокальская не заметила их сейсмической дрожи.
Я не знаю, что такое время. Но я знаю, что время послано человеку в наказание.
Когда ходил в детский садик, мне говорили, что скоро пойду в школу. Когда ходил в школу, говорили, что скоро пойду в техникум. В техникуме говорили, что впереди работа. На работе что-нибудь да было впереди: повышение квалификации, новое дело или должность, новые люди, встречи или собрания. Потом на работе стали говорить, что впереди пенсия. Пришла, я на пенсии. Теперь-то что впереди? Хочу знать, что будет у меня после пенсии.
О сущности времени я начал задумываться лет в полсотни. Почему? Да потому что старики – хранители времени.
Кого вспомню, тому и позвоню. Кто помер, кто в больнице, кто неизвестно где... Костю вспомнил, одно время был начальником цеха, где теперь роботы стараются. Он молодой, ему лет шестьдесят. Позвонил. Ответила женщина, с которой вышел такой разговор: «Здравствуйте. Мне бы Константина Петровича». – «Подобных здесь нет». – «Это номер такой-то?» – «Да, но Константин Петрович не проживает». – «Когда-то он сам дал мне этот номер». – «Не проживает и никогда не проживал». – «И вы его не знаете?» – «Не знаю и такого подлеца знать не хочу».
Для старости ничего нет правильного. Она может все оспорить, все поправить и на все возразить.
Все ушедшее кажется важным, необходимым и хорошим. Все приходящее кажется сомнительным и не тем.
Все это считают правильным, а мне невдомек... Родитель лет двадцать растит ребенка. Само собой, ничего не жалея. И любой родитель тешит себя надеждой: вырастет чадо, станет помощником, изменится в доме жизнь, придет счастье... Но чадо вырастает – и привет. Уезжает далече либо разменивается. Бросают стариков. Неужели это нормально? Бросать друга в беде полагаю предательством. А родитель-то больше, чем друг. И он в беде, в старости.
Говорят про царство теней, куда мы попадаем якобы после смерти. Так вот старики попадают в это царство тут, на земле. И то: друзья его, сослуживцы и родственники все померли. Но он их помнит, поэтому они всегда с ним. А что это такое, как не царство теней?
Стар я до того, что уже не все понимаю. Видел по телевизору, как девицы в курточках валяют друг друга не хуже солдат на учениях. Дзюдо называется. Скажут, что мои стариковские ворчалки... Ну, а замуж их берут? Да они не только все отобьют у себя во чреве, но и нежность своей фигуры исказят. Это дзюдо физическое, а после него пойдет дзюдо и душевное, поскольку скажется. Упаси бог.
Старики обидчивы. Потому что брошены и забыты. Вот и я. Из-за своей старости обиделся на всех людей.
Всю жизнь я работал руками. А теперь вот сижу, хотя, конечно, никаких мастеров для ремонта никогда не приглашаю. Но и сам ничего не произвожу. Для чего? Не могу я работать лишь для самого себя.
Сегодня в универсаме со мной приключилась история. Взял я два плавленых сырка и пачку чая грузинского. Отошел к окну и достал деньжата из внутреннего кармана пиджака, который на всякий случай зашпиливаю булавкой. Подхожу к кассе. Вдруг передо мной вырастают две особы. Одна молодая в белом халате с резкими повадками, видать, директорша. Вторая женщина сильно пожилая, в темном халате, скорее всего уборщица. Директорша говорит: «Гражданин, пройдемте с нами...» Удивился, но пошел. Очередишка, конечно, меня оглядывает. Завели в соседний отсек, и директорша говорит: «Гражданин, покажите свои карманы...» Весь остаток моей старческой крови ударил в мозги. Говорю: «Не имеете права». – «Не имеем, поэтому прошу самому показать». – «Да на каком основании?!» – «Гражданин, видели, как вы что-то прятали в карманы». – «Кто видел?..» Тут уборщица вошла в разговор: «Я видела...» Что же, вывернул я карманы и английскую булавку показал, как виновницу подозрений. А стенка-то в отсеке стеклянная, и народ видит, как старика обыскивают. Тут кровь вторично ударила в мои мозги, да так, что испугался внезапного инсульта. Директорша, вникнув, дает задний ход. Не умею рявкать, а тут вышло: «Подать мне жалобную книгу!..» Директорша меня уговаривает. Уборщица сперва извинялась, потом о себе заговорила, про худое здоровье, подорванное в блокаду; про детей, выращенных без мужа; про эти обширные залы, на уборку которых здоровья уже не хватает. Заплакала уборщица, все это суммировав. И я, дурень, заплакал... Потом весь день думал: почему же один хороший человек обидел другого хорошего человека?