Лгала церковь со своими молитвами о победе, лгало черное и белое духовенство, призывающее благословение божие на победителей, лгали ученые, писатели, поэты, лгала последняя газетная строчка, разъясняющая страшное кровавое дело.
Лгали все.
Все обманывали тех, кто с отчаянием в сердце и с проклятием на устах поднимал руки на таких же зачумленных покорных людей.
И когда миллионы измученных, обманутых людей услышали о революции, уронившей трон, в окопах появились "безумные", "сумасшедшие" большевики, призывающие к миру с немецкими и австрийскими солдатами.
Федякин первый бросил винтовку из разжавшихся рук, начал кричать остальным:
- Братцы! Товарищи!
В несколько дней миллионы солдат тоже сделались "сумасшедшими", сказали друг другу:
- Больше воевать не хотим!
Генералы расстреливали непокорных, солдаты расстреливали генералов. Шли в окопы к немецким, австрийским солдатам, находили в сердце друг у друга теплое человеческое чувство, протягивали руку примирения. Каждым движением, улыбкой, словами и голосом говорили:
- Больше воевать не хотим!
Понял Федякин: трехлетнее истребление друг друга нужно было не родине, не отечеству, а жадному капиталу, перед которым покорно плясали цари и министры, попы и епископы, ученые и неученые.
Домой вернулся с другими мыслями.
Словно из купели вышел, оставив многолетнюю коросту, заглушившую разум и сердце. Не было уже ни жадности, ни корысти, ни желания строить себе пятистенную избу.
Одно стремление было - устроить неустроенную жизнь, налить ее светом неумирающей радости, вывести людей на другую дорогу и проклятия на устах заменить улыбкой светлого человеческого счастья.
13
Вечером на крыльце исполкома сидели мужики. Говорили возбужденно, громко, широко размахивали руками. Никто не скрывал, что над Заливановом собираются грозные тучи. Богачи не пойдут на уступки, а пойти на уступки беднякам - значит остаться без хлеба.
- Ну, как же, товарищи? - спрашивал Кочет. - Начнем?
- Обождать надо, - советовал Балалайка. - Кабы зря чего не вышло.
- Чего выйдет! Хуже этого не будет.
Молодой Синьков озлобленно кричал:
- Ждите, ждите! Яблоки в рот вам будут падать.
Стоял он посреди мужиков, высокий, нескладный, с круглыми дымящимися глазами. Никому не уступит дороги. Если нужно, спокойно перегрызет горло противнику. Сын бедного мужика, с восьми лет пошедший по людям, Синьков немало испытал за свою короткую жизнь: нанимался подпаском, нищенствовал под окошками, работал поденщиком, пробовал воровать, но вытащить себя из нужды все-таки не мог. Когда грянула Октябрьская революция, поднявшая бедняков, сказал он Федякину, приехавшему с фронта:
- Трофим, я хочу большевиком заделаться. Можно мне?
Не знал, чего хотят большевики, даже не предугадывал того пути, по которому придется пойти, а, слушая Федякина, чувствовал: не обманет.
Более нерешительные высказывали свои опасения, Синьков сердито плевался:
- Харлашки! Чего испугались? Да ежели мы попрем по одной дороге, мы все опрокинем.
- Гарнизации у нас нет.
- Какой вам гарнизации? Лешие! Становитесь плотнее, вот вам и гарнизация. Только в сторону не разбегайтесь.
- Стойте, ребятушки, стойте! - прыгал Балалайка, засучая рукава. - Мы доберемся до них. У меня давно сердце лежит на Михаилу Данилыча. Он при всем народе буржуем обозвал меня. Ты, говорит, буржуй, такой-разэдакий.
Балалайка распахнул черную ополченскую шинелишку, принесенную из казармы, выставил перед мужиками рваное неприкрытое брюхо:
- Буржуй я, а?
Горячились, припоминали старые позабытые обиды, возбужденно сучили кулаками. Не волновался только Кондратий Струкачев, сутулый длинноногий мужик в нахлобученной шапке. Сидел на корточках, прислонившись к стене, ковыряя соломкой в зубах, поплевывал под ноги. Разговоры о хорошем житье связывали его, убаюкивали и, как маленького, укладывали в легкую воздушную зыбку. Зыбка раскачивалась, поднималась, и Кондратий летел в ней в волшебное царство, не похожее на царство, в котором жил. Минутами неожиданно богател, отыскивая кем-то потерянное золото, минутами становился "большевиком". Целился из солдатской винтовки в буржуя, засевшего в большом двухэтажном дому, буржуй целился в него, и маленькая буржуйская пуля попадала перепуганному Кондратию прямо в сердце. Всплескивая руками, роняя винтовку, видел он плачущую Фиону с пятью ребятишками и долго не мог понять страшной проделанной шутки.
Был он устроен особенным образом. Дома не спал по целым ночам, перекатываясь с боку на бок, на народе засыпал, как назло. Незаметно слипались веки у него, гнулись колени, мешающие стоять во весь рост, падая, покачивалась утомленная голова. Все, что слышал про войну с буржуями, про старую надоевшую нужду и про хорошую жизнь, которую вел навстречу, - все это держало Кондратьевы мысли кольце. Иногда хотелось разорвать это кольцо, разгородить наставленные перегородки - не хватало силы.
- Ну ее к черту! Все равно ничего не сделаешь.
Сознанье, что ничего не сделаешь, убивало в нем и самые мысли о справедливо устроенной жизни. При одном напоминании о ней отмахивался от нее, как от чего-то невозможного, несуществующего. Не было веры, кидающей на борьбу за новую жизнь, а старую, отцовскую тащил, как короб, набитый ненужным тряпьем. В минуты душевного озлобления просыпалось звериное, волчье. Темные невидящие глаза наливались ненавистью, в которой сгорала повседневная робость, но вся эта ненависть обрушивалась не на жизнь, скалившую зубы, а на растрепанную, замученную Фиону, народившую лишних ребят.
Поздно вечером, когда стали расходиться по домам, Кондратий, заглядывая в лицо Кочету, неожиданно проговорил:
- Василий, ты знаешь, о чем я думаю?
- Где же я знаю! Не свят дух.
- Не осилим мы их, чертей.
- Кого?
- А вот этих самых буржуев. Корень здоровый у них.
- Вытащим вместе с корнем.
- Нет, сам-деле. Я часто думаю, бывает даже немило ничего. Домой приду - тошно. Глазами так бы и сделал, как вы рассказывали, а подумашь-подумашь - кавыка выходит. Теперь ежели дедушку Лизунова взять - да разве его сковырнешь? Или Лизаровых с Перекатовым. Дубы! На карачках десять лет проползают. Как кошки они, истинный господь. Ударь кошку головой об угол - ноги вытянет. Ну, думаешь, мертвая, а она, окаянная, опять мяукает.
Синьков налетел на Кондратия:
- Каркаешь? Слюни разводишь?
- Я к примеру говорю.
- Никакого примера не надо, без примера примерим. А ежели боишься - дома сиди. Кто тебя звал?
- Ты вот что, Кондраха, - сказал Кочет. - Надоела тебе чертова жизнь, так и скажи. Пошли ее туда, где маленький был, и примыкай к нашей партии. Увидишь, какая история получится. Захотим гору повернуть - повернем, потому что - сила.
Сергей, Никаноров племянник, привел еще двоих: Ваню, коровьего пастуха, и Козью Бородку, нервно мигающего попорченными глазами. Громко сказал:
- Товарищи, хуже всего, когда мы не верим в свои силы. Надо верить - это раз. Надо бороться - это два. Сколько вас, обойденных?
- Ну да, много.
- Миллионы! Стоит нам дохнуть единым духом - богачи превратятся в пепел.
Уходя по улице, Кондратий добродушно посмеивался:
- Я, как самовар: подложи угольков побольше - шумлю, пар пускаю, прогорят угли - опять холодный. Характер, что ли, эдакий! Иной человек зарубит свою зарубку - не сдвинешь его, а я во все стороны хожу.
- Темный ты! Слепой.
- Ну да, слепой. Можа, мне калачи суют в рот, а я, дурак, выплевываю. Бестолковщина-матушка!
Прощаясь с Кочетом, Кондратий неловко поскреб за затылком:
- Василий, хочу спросить тебя.
- Ну?
- Вы вот нашего сословья: и ты и Трофим с Синьковым. Стараетесь для нашего брата, руку нашу держите, потому что наши вы. А вот ежели учительша - ее как раскусить? Суется везде и суется. По-моему, она подкуплена.