Федякин, нахмурившись, посмотрел тяжелым, испытующим взглядом, Курочкин начал скоблить в голове.

- Я уж немножечко того тебя...

- Что?

- Вопче, как сказать... Ты мне, я тебе.

- А если я тебя вытряхну на улицу?

- Ну, уж ты всурьез пошел...

- Ты подкупить меня хочешь?

- Зачем всурьез! Сделаемся как-нибудь...

Пришел Емельян, волосатый, с худыми коленками.

Присел осторожно на краешек лавки, тоже начал кружить около дарового хлеба.

- Оно, как сказать, продать теперь пудов десять - капитал, опереться можно. А богатому - что? Возьми у него сто пудов, возьми полтораста - капля!

- И ты за хлебом? - спросил Федякин.

- Как люди. Будешь людям давать, и меня запиши... Известно, какие мы жители: ни в нас, ни на нас...

- Ну, что же! Дадим, только, прежде чем давать, сделаем обыск.

- Какой обыск?

- В амбар заглянем, в избе пошарим. Найдется запрятанное зернышко, тогда не пеняй.

Емельян долго смотрел на Федякина. Около ушей у него наливался рубец скрытого раздражения, лоб морщился, глаза темнели. Когда налилась последняя жила на шее, сказал:

- Ты вот что, Трохим Палыч!.. Человек ты умный, мы все знаем... Книжный ты человек, образованный, ну, а в чужой карман не гляди - брось эту привычку. Ты мне сеял?

- Не горячись, дядя Емельян!

- Нет, нет, постой. Ты мне сеял?

- Чужое хорошо считать, - высунулся Курочкин.

- Чужое считать легче, чем в носу ковырять... - крикнул Емельян. - Раз, два, -помножить на два - готово. Сто пудов - едина денежка... Меня все считают хлебным, а где он? Найди!

- Какие мы хлебные! - поддакивал Курочкин. - Оболочка одна...

Стояли они перед Федякиным корявые, коротконогие, с грязными, непромытыми бородами - наивные, простодушные жулики. В темных, тревожно бегающих глазах просвечивала трусливая жадность, руки мелко вздрагивали. Федякин рассмеялся:

- С кем вы удумали?

Курочкин тоже хотел рассмеяться, Емельян взмахнул руками:

- Идем!

Федякин погрозил:

- Погоди смеяться: увидим, кто - кого...

- Не грози, дядя Емельян!

- Ты умный! Ну, и мы не дураки.

Из сеней опять высунулся головой в дверь:

- Образованный ты!

Вошла Матрена, жена Федякина, посмотрела на хмурое лицо с переломленными бровями, скрылась чулан. Долго гремела заслонкой в печи, стучала ухватьями. Федякин сидел за столом. Не видел он в бедняках единой, крепко спаянной силы. Все выскакивали в одиночку, подогретые старой обидой. В голосах, в криках, в возбужденно настроенных лицах чувствовалась обычная пустота, минутный задор. Каждый выставлял только себя, свою нужду, божился, грозил, а когда падало возбуждение, робко трепал бороденкой. Партия богатых, захваченная врасплох, как будто растерялась под напором заливавших ее голосов, но то вековое, мужицкое, выросшее в условиях борьбы за собственность, сидело глубокими корнями. Чувствовалась скрытая непоказанная сила, может быть, слепая, жестокая, с красными затравленными глазами, но все-таки сила, верующая в лошадей с коровами и ради этой веры готовая пойти на борьбу, на плаху...

Матрена тихо спросила:

- Трохим, чего болтают на улице? Какой ты хлеб хочешь раздавать?

- Пшенишный.

- Говорят, по амбарам пойдешь?

Федякин не ответил. Матрена постояла молча, снова ушла. Хотела печь топить - работа валится из рук. На выгоне, на реке бабы рассказывали страшное. Пока шла домой, казалось ей, что лезет она на высокую гору, никак не может влезть. Паранька Семенова сама видела, как Лизаров оттачивал ночью топор: "Драться буду!" Михаила Данилыч поставил в амбаре железные вилы, Лавруха Давыдов приготовил бомбу. "Как, говорит, придут за хлебом, так и брошу: всех разорвет..." Синьков сказал Лаврухе: "Ты меня из бомбы, я тебя - из ружья".

За одно утро намотали целый клубок всевозможных толков. Нести его было тяжело, Матрена даже поплакала тихонько. Пугала ее мужнина отчужденность. Живет в одной избе, а лица не видно. Занавесился изнутри, и не знаешь, что думает. Говорит мало, все больше смотрит в сторону. Ох, эти книжки! Сколько раз собиралась Матрена похитить их! Это они испортили мужа, приворожили, сделали не похожим на других мужиков. Все тащат в дом, продают, прячут деньги, заводятся обувью, хорошей одеждой, а Федякин стоит бустылом среди голой равнины, не имея ни обуви, ни одежды.

Спросила во второй раз:

- Трохим, чего ты задумал?

Посмотрел Федякин на нее, посвистал, помурлыкал.

- Чего боишься?

- Убьют тебя.

- А если осечка будет?

- Какая осечка?

- Ладно, топи иди печку.

Матрена стояла.

- Иди, никто меня не убьет. Убьют - одним меньше.

- А мы куда? Тебе хорошо - уткнешься в свои книжки и сидишь, как колдун, над ними.

- Мне надоело! - поморщился Федякин.

- А мне не надоело?

Дедушка Павел выглянул с печи. Отошел он от жизни, не ввязывался, все больше о душе подумывал. То покашляет, то поохает. Выйдет на двор, пороется по старой привычке, задохнется, устанет, снова тащиться на печку. Не стар годами - жизнь замотала.

С самого вечера у дедушки сердце болело, только понять не мог - к чему. Когда пришли Курочкин с Емельяном, стало яснее, но и тут не расслышали всего старые уши. Одно слово хорошо вошло в расслабленную голову - хлеб. А как понял, что Трофим собирается пойти по амбарушкам, не мог улежать под дерюжкой дедушка - задвигался.

- Трошь!

Любил старика Федякин, быстро откликнулся. Думал - испить захотел или так занеможилось что.

- Сядь-ка вот тут! - Старик показал на скамейку около кровати. - Выслушай меня!

- Ну, говори.

- Постой, не торопись: не умею я сразу... Выслушай! Ты чего хочешь с народом? Негожа, сынок. Дай мне умереть спокойно. Ты видишь, какой я: последняя ниточка рвется. Я не загораживаю, иди куда разум ведет...

- Загораживаешь, тятя. Хочешь, чтобы я через тебя перешагнул.

- Ты попроще говори со мной, не пугай. Чего ты задумал?

- Чего мне думать? Жить хочется. А богатые в угол жмут. Насовали полну пазуху и сидят, трясутся. Сами съесть не могут и другим не дают.

- Постой.

Дедушка Павел протянул с печи костлявую руку, в дрогнувших пальцах - останавливающая угроза.

- Постой! Ты хочешь добро сделать, выйдет худо. Кто даст тебе хлеба? Я первый не дам, если придешь в амбар ко мне. Кровяной он у нас, мозольный... Помни, Трошь: чужой хлеб поперек горла встанет. У нас только и радости - хлеб. Отними его - чем будем жить?

Как ручей по камешкам, лился слабый старческий голос, источающий древнюю мудрость мужицкую; Федякин не слушал.

- Трошь!

- Ну?

- Ты не ходи к ним, негожа будет. Большое зло произведешь в народе, отрекутся от тебя, предадут...

Подошла Матрена в безмолвной печали:

- Не ходи, Трохим, пожалей!

- Что вы пугаете меня? Разве я воровать иду?- крикнул Федякин.

- Это воровство, сынок.

- По-вашему - воровство, по-моему - нет. Откуда глядеть будешь...

Матрена еще хотела что-то сказать, Федякин вышел на улицу. Встретился Синьков с уздечкой на руке, нервно подпрыгивая, торопливо рассказывал:

- Оглушили мы их!.. Бегают, тумашатся, не знают, что делать... Раскол пошел: одни говорят - дать; другие - против. Ночью Сурова поймали, в исполкомской клоповке сидит... Нагрузил пятьдесят пудов, а его и сцапали. Туды-суды - шалишь.

- В народе как?

- На две половинки колется. Кто - к нам, кто - к ним. Емельян с Курочкиным тебя наругивают, собрали мужиков около Гараськиных ворот.

Мимо прошел Суслин с железной лопаткой, подозрительно покосился. Через дорогу перебежала Домна Киреева с узелком за плечами, заметила Федякина, ударилась в переулок. Из ворот напротив вышел Худов, высокий мужик без шапки, распахнул ворота настежь. Тоже скрылся во двор. Слева из переулка выбежал Митя маленький, с распустившимися портянками на ногах, что-то кому-то крикнул, споткнулся, выругался, поскакал дальше. Федякин не замечал тревожно ощупывающих глаз, думал над словами отца: "Только и радости - хлеб". Да, радости мало. Даром тратится сила, даром слепнут глаза. Нужно изменить эту жизнь. Жертвы? Ну, что же. И Христос принес себя в жертву за тех, кто страдал... Без этого, верно, нельзя...


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: