Хорошо слушать горячие слова о борьбе, но в самую борьбу не верится. Думают, так все это, для показу. В лицах неуверенность, в глазах смущенье.

- Товарищи! Три года воевали мы на германской, - надоело, а воевать еще придется. Мимо этого не пройдешь.

- Будем!

Опять Кондратий кричит от порога:

- Сурьезная штука, надо подумать. Ежели бы на кулачки, черт с ней, потешили бы дурака. А ну, как из пушек начнут?

- Пойдем, надо в одно дышать.

- Оно не в этом дело... Умирать больно не хочется...

- Не хочется - не ходи.

- Ты мне не подсказывай. Я пойду. Ну, чтобы и другие все шли. И попов эмназист пущай идет. Я башку оторву!..

Входит Сергей - молодой, порывистый. Ледунец встает в сторонку с опущенной головой, Серафим неестественно улыбается. Кочет с Балалайкой смотрят в окно.

- Что случилось, товарищи?..

- Мама села на квашню, - разжигается Кондратий.

Сергей подходит вплотную к нему:

- Ты зачем бегал по площади за мной? Или не узнал?

- А ты видел?

- Как же не видел! Ударить хотел меня.

Кондратий становится еще выше ростом, ярче вспыхивает зеленый огонь в глазах:

- Ты где меня видел?

Федякин отводит Кондратия в сторону:

- Сядь! А ты, товарищ Сергей, не сердись.

- Как же не сердись, Трофим Павлыч!

- Не надо. Видишь, какие мы нервные. То за пазуху готовы положить хорошего человека, то глядим исподлобья... Я верю тебе, сердцем чувствую, что ты не фальшивый, а другие не верят, боятся тебя.

- Меня?

- Постой. Сердиться тут нечего. Сам видишь, какое время... А ты - из другого сословья...

- Да разве я могу? Что вы! Да как же это так? Неужто я на обман способен?

- Не сердись на дураков. От боязни так выходит. Веришь в нашу правду - становись.

- Конечно, верю.

- Я тоже верю тебе. Давай руку. А ты, Кондратий, извинись перед ним.

- Это как извинись?

- Не знаешь как?

- Мы необразованны...

После сходки Сергей идет на кладбище, долго бродит меж упавшими крестами. Редкой стайкой бегут облака, обгоняя месяц, сонно шуршит трава под ногами. Церковный крест на белой окороченной колокольне из-за кустов смотрит молитвенным взглядом. Сергей садится на могилу. Да, ему не верят. И если бегали по площади с оскаленными ртами, еще побегут, ударят в любую минуту, как опасного чужака, забежавшего не в свое стадо.

Встречается Марья Кондратьевна. Тоже тоска у нее. Целый день кружилась она по комнате, раскрывала книгу, подолгу сидела над поднятыми страницами. Одинокая! Косятся богатые, сторонятся бедные. Даже Петунников странно пофыркивает, размахивая клюшкой.

- Не понимаю я жизни, - жалуется Марья Кондратьевна. - Ну, вот прямо ничего не понимаю. Раньше думала, умная я, вижу кое-что, теперь совершенно ничего не вижу. Верила в человека, в добро, теперь даже не знаю, что такое добро. Новое стало оно, другое. Все какие-то обожженные, чуть дотронешься - на дыбы. Что я сделала - за мной бегали по площади? Я только хотела помочь, указать, но и указывать никому нельзя.

Тишину ночи прорезывает далекий выстрел. Щелкает в одной стороне, перекидывается в другую, долго катится по реке рассыпанной дробью. Низко пролетают потревоженные голуби, слабо курится туман на лугах.

- Куда мы идем? Вы только подумайте, Сергей Николаич.

Сергей не отвечает.

20

Поздно ночью в избе у Перекатова собрались самостоятельные, ждали Никанора. Он прислал записку, что ему нездоровится. Первым взъерепенился дедушка Лизунов.

- А-а, чертов поп! Нездоровится? Хочешь здоровых найти? Всех нас ударило в самую маковку, петлей захлестнуло...

Павел-студент обводил мужиков злыми, нащупывающими глазами.

- Вы сделали величайшую глупость! Не могли потерпеть - побоище устроили, вот теперь и вам устроят кашу. Когда придут чехи - знаете? Может быть, совсем не придут?

- Что сделано, того не воротишь. Давайте обсудим! - вздохнули мужики.

- Обсуждать-то как?

Матвей Старосельцев, свесив голову, думал в одиночку. Михаила Семеныч часто оглядывался на дверь, ждал появления страшного. Сердце у дедушки Лизунова сделалось мягким, руки дрожали. Дергая за рукав Павла-студента, жалобно говорил он:

- Постой! Ты вот бранишь, а мы слушаем. Почему же ты раньше молчал? Ведь ты знал, какие мы люди? Взял бы да и удержал, если не в ту сторону пошли. А теперь зарежь - ничего не знаем... Лучше помоги как-нибудь, посоветуй!

- Помоги, Павел Лексеич! - разом сказали мужики. - Ты человек ученый.

Опять Михаила Семеныч почувствовал приближение страшного, стоящего у дверей. Матвей Старосельцев, пошатываясь, прошел по дороге, крепко стиснул голову обеими руками. Дедушка Лизунов увидел Сурова-отца с перевязанным лицом, вспомнил про убитого Мокея. В маленьких оробевших глазах, как у хорька, выгнанного из норы, засветилась тоска предсмертная, обиженно махнул рукой.

- Шабаш! По ступицу увязли.

Брови у Перекатова переломились, ноздри широко раздулись, стукнул ладонью по столу:

- Слушайте!

Выступил Лавруха Давыдов:

- Мое слово!

- По порядку надо.

- Говори, Лексей Ильич.

- Плохо, если чехи не придут. По миру пустят большевики, сукины дети, гайтан снимут.

Опять выступил Лавруха Давыдов, сутулый, с перепутанными волосами.

- Мое мненье - хлебом кидаться нельзя. Какие мы жители, ежели у нас отберут? Крышка!

- Ну, скажи, по-другому как?

- Давайте подумаем.

- Думали - не выходит ничего.

- Человека выбрать надо, на станцию послать. Сходит он там к Василию Асафычу на постоялый двор, узнает, что и как... Если много чехов - бояться не будем.

- А если немного?

- Тогда, конечно... Запутались мы...

Дедушка Лизунов, точно молоденький, подпрыгнул:

- Да как же быть-то? Быть-то как? Придут, не придут... Ну, придут. Съедят у нас последний хлебишко и уйдут. Мы ведь не знаем, какие они люди. Можа, только вид делают за нас?.. Кто сидел у них в голове? Лучше своим дать, чтобы рот не разевали. Черт с ней! Беднее не будем. Кто жалат на мою руку?

Мысль о добровольной жертве обрадовала старика, и почувствовал он сразу внутреннее облегченье.

- Поддержим маленька! Есть у нас, и еще бог даст. Оно, как говорится, с собой не возьмешь. Сегодня в избе сидишь, завтра на мазарках ноги вытянешь. Надо и об этом подумать. Пиши меня, Лексей Ильич: Иван Савелов Лизунов - два пуда муки не-имеющим. Кто еще?

Поднялся Суров-отец с перевязанной головой.

- Вам, Иван Савелич, не грешно и больше дать. Я осенью спустил сто пудов да зимой девяносто. Хорошо это выходит? А вы на дурочке отыгрались...

Дедушка Лизунов не сразу понял. Долго смотрел на Сурова, как на лешего, пугающего по ночам, часто хлопал отуманенными глазами. А когда налились жилки на шее, сильно задрожала левая нога в кожаной калоше, - загорелся:

- Гляди на икону!

- Я давно гляжу.

- Крестись, ежели правду говоришь!

- Иван Савелич, не замахивайтесь!

- Бесстыдник ты!

- Дядя Иван, не выражайся!

- Обидчик ты!

Матвей Старосельцев выкладывал прошлогодние квитанции на проданный хлеб.

- Вот, читай: сто пудов, семьдесят пудов, полтораста пудов.

Неожиданно вошел дьякон в одной рубахе.

- Новости!

- Говори скорее!

- В Самаре война около элеватора. Чехи в город, большевики - из города. Поймают комиссаров на улице - суд. Полезут в карман - деньги, девяносто четыре тысячи нашли у одного.

- Эх, ведьма, сколько нахватал!

- И все золотыми по десять рублей.

- Кто сказывал?

- Да лавочник из Ивановки сидит у батюшки Никанора.

- Значит, правда?

Слева на дьякона дышал Суров-отец, напирая на плечо, справа тянулся Михаила Семеныч с прыгающей бородой. Матвей Старосельцев смотрел дьякону в рот.

- А мы тут боимся!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: